Редакция не солидаризируется с тоном письма «группы студентов». Сперва нужно выяснить обстоятельства дела. Тов. Загатного обвиняют в сектантстве, а тов. Загатный может оказаться всего лишь любопытствующим. Если же он действительно вкусил от «чаши божией» и заразился — нужно попробовать его вылечить. Вся беда в том, что мы его мало знаем. Мы знаем лишь, что тов. Загатный академически успевающий, развитой. А ведь этого мало.
Предлагаем товарищам, имеющим особое мнение по вопросам, затронутым в заметке и в редакционном примечании, высказаться на страницах газеты. Всесторонним обсуждением дела с Загатным нужно положить конец тому безобразному факту, что Загатный и многие другие студенты ходят гостями в нашем вузе.
Последние строчки были карандашной припиской на полях газеты. Близко нагнувшись, Ефрем едва смог разобрать эту приписку. Прочел — выпрямился. Где-то звонили, где-то мели. Пустым коридором, по ногам, шел сквозняк.
— Это все про меня, Маня? — спросил Ефрем тихо.
— Это все про меня, Маня? — спросил Ефрем громко.
— Маня! — крикнул он нарисованной девушке прямо в лицо. Он хватил ее за картонную руку. — Что молчишь, Маня?! Что молчишь? Ну, скажи что-нибудь, Маня!..
С Ильей они спали в одной палатке, нещадно протекавшей и пыльной. Это было в тысяча девятьсот двадцать седьмом году летом: они вместе отбывали лагерный сбор в Красном Селе, высшую допризывную подготовку.
О чем вспоминать? Ефрем всегда мог считаться урожденным интеллигентом. Илюша был тульский рабочий-металлист. В палатке они подружились: огромный беспартийный Ефрем и малого роста комсомолец Илюша Татаринов, редактор институтской газеты.
Взаимная симпатия возникла случайно, в один из мертвых часов.
Старшина роты совершал обход палаток, осматривая винтовки, постели, фаянсовые чайные кружки. Он приближался к палатке № 17. Затвор Илюшиной винтовки не был опущен, кружка не радовала глаз чистотой, портянки красовались на одеяле. Ефрем находился в палатке, заметил и успел исправить все эти беды. Старшина вошел и начал осмотр. Илюша еще с утра собирался мыть свою кружку и теперь беспокойно забежал сюда в тот момент, как старшина взял ее в руки.
— Чья? — спросил старшина.
— Моя, — твердо ответил Илюша.
— А эта? — старшина ткнул в другую.
— Моя, — шагнул Ефрем.
— Вот эта, — старшина щелкнул по краю ефремовской кружки, — не образцово чиста. Равняться по этой, — он щелкнул Илюшину.
Отсюда повело свое начало приятство.
Ни с кем из мужчин, ни раньше, ни после, не состоялось у Ефрема такой идеальной — что ж, что недолгой, — почти нежной, обоюдно заботливой дружбы.
Они вместе учили уставы, закатывали на пару шинелки, вместе загорали, филонили, один другому покупали мороженое, одновременно одолевали их сон и понос. Просмоленная рваная парусина палатки была парусом, несшим их дружбу.
Что такое Илья?
По мнению Ефрема, Илья был грустный, смешной человек. Воспоминания о нем представляли набор лирических разных деталей — это много и почти ничего. Почему оставались только воспоминания? Друг же не умер? Не умер. Но осенью того же двадцать седьмого года Илья занялся опять коллективом, стип-комиссией, ак-комиссией и стенгазетой. Они почти перестали встречаться.
Загатный, пожалуй, немножко обиделся на Илью за «измену». Когда говорили теперь об Илье — Ефрем переспрашивал:
— Какой это Илья? Я не знаю.
Называли фамилию — Ефрем небрежно припоминал:
— А, Татаринов! Этот шпрот-недоросток, как выразился поэт.
Потом ругал себя в мыслях за хамство. Первое расхождение с Ильей состоялось еще в лагерях, когда возвращались в город. Илья (у которого, кстати, было расширение вен на ноге) предложил идти строем от Балтийского вокзала до самого института. Ефрем настаивал на трамвае и обронил какой-то сарказм насчет педантизма. Конечно, все приняли Илюшино предложение, — почему еще раз не пройти вместе по хорошей погоде?
Так наметилась рознь. Осенью и зимой рознь эта, по выражению постороннего наблюдателя Леши, заметно стабилизировалась.