наступил хор Ефрему на пятки, —
— …с иезуитской пропагандой, — еще повысил голос Ефрем, — направленной на голову…
Мотив вынесся на середину зала, —
Мотив подхватили в рядах, подняли, как промелькнуло в голове Ефрема, на принципиальную высоту, понесли, помчали и окончательно оттеснили Ефрема.
Напрасно он кричал, надсаживаясь:
— …Пропагандой, направленной на голову больного бессильного человека, пропагандой, говорю, направленной… — миссионерский марш был направлен сейчас на его голову и бил, как кавалерийский галоп.
Ефрем наклонился в зал к первым рядам. Он заглянул в публику. Страшный мир предстал ему, как в пещере.
Огромные, багроволицые, усатые дамы, похожие на Кузьму Крючкова, оседлав гнутые стулья, то пригибаясь на луку, то выпрямляясь и джигитуя, скакали на кафедру во весь опор. Группы мужчин-самокатчиков английского образца объезжали их справа и слева, завывая, словно бы на велосипедных рожках. Седовласые крестоносцы хрипели и фыркали, задирая вверх бороды. В центре же, выскакав вперед на середину прохода, визжала, выбрасываясь из пышного платья, та самая великоногая потная девственница, что в прошлый раз в тесном соседстве с Ефремом молила господа о неискушении юношей.
— Жанна д’Арк! — крикнул Ефрем, простирая к ней руки. — О, Иоанна!
гремел между тем исступленный галоп.
Марш гремел, бил, засвистывал в бешеных темпах. Для полноты впечатления не хватало лишь ржанья, пыли и грохота канонады.
Ржанье, вселенская пыль и грохот канонады в следующую секунду возникли: радостно загоготав, Ефрем с размаха качнул и обрушил в зал черную огромную кафедру.
Он столкнул кафедру на пол с ее возвышения, как столкнул в детстве верхнюю часть старомодного резного буфета.
Она загремела, как канонада.
— Жанна д’Арк! — закричал он в восторге. — Спасай тебя бог, Иоанна!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Что мог Ефрем после вспомнить?
Все прошло очень просто.
Не дали говорить, заглушив его речь не шиканьем, топотаньем и свистом, как это принято на «светском собрании», — в приличном парламенте, например, по соответствующему поводу, — но организованным коллективным пением миссионерского гимна. А когда попробовал Ефрем устроить скандал, то — о! противоречивость переходной эпохи! — его изгнали из зала с помощью подоспевшего по телефонному вызову милиционера.
Как полагается, на месте же составлен был протокол, на основании которого теперь мало того что притянут Ефрема к ответственности за нарушение порядка в общественном месте, то есть, проще говоря, за хулиганство, а еще и заставят оплатить стоимость разбитой вдребезги кафедры.
Облегчение Ефрем испытал, лишь выйдя с милиционером на улицу. Милиционер от души посмеялся над происшествием, посоветовав воинствующему индивидуалисту-безбожнику, свергателю евангельских кафедр, не связываться с братцами, и, пожелав ему доброго здоровья, отпустил его подобру-поздорову.
Через день Ефрем уехал домой, попросив Фанни Яковлевну и Моню пересылать ему на родину корреспонденцию, что будет приходить в Ленинград на его имя.
Поезд ушел двадцать второго апреля.
Глава четвертая
Календарные числа всегда для него много значили: он их запоминал, по ним замечал порядок событий. Нынче же, казалось Ефрему, числа издевались над ним. Темп событий в последнее время невероятно ускорился — числа наскакивали одно на другое.
Приехал домой двадцать четвертого и не успел еще облегченно вздохнуть, свалив наконец с души все происшедшее, как уже двадцать пятого утром принесли с почты… новый номер журнала «Баптист» и письмо, в котором редакция извещала Ефрема: «Уплачено за подписку вперед, следовательно, наш гражданский и братский долг — продолжать высылать Вам, милый брат…» и т. д.
По-видимому, письмо и журнал были присланы опять же в институт, откуда попали на квартиру Ефрему (доставил какой-нибудь благожелатель), а Моня переслал их сюда. И все это совершилось за два-три дня!
Двадцать пятого же, но с вечерней почтой, пришло другое письмо.
Письмо от Таси.