Снега, града, дождя в следующие два дня, кажется, не было. Светлело, темнело, за окнами, наверное, в обычное время, — Ефрем не замечал явлений природы, не замечал даже квартирных явлений: он писал.
Ефрем писал статью о национальном стыде вот уже два дня напролет — статьи не получалось, хоть тресни. Мысли выливались во что-то пустопорожнее. Отдельные рассуждения не увязывались.
Написал Ефрем в общем-то много, страниц двадцать пять, а стал перечитывать, стал вычеркивать, сокращать — осталось, говоря без преувеличения, всего одна фраза. Она выглядела бесспорной:
«В наших условиях общенационального равноправия ложный стыд за свою национальность определяется только как недостаток культурности…»
Фраза выглядела настолько бесспорной, что совершенно незачем было писать статью в ее подкрепление.
Это напугало Ефрема.
Творческое бессилие было для него очевидно.
Он вышел проветриться и встретил Аркадия Никотина, где-то, когда-то успевшего уже загореть.
— Как живешь? — обрадовался Аркаша. — Рассказывай!
— Рассказывай? То есть своими словами? — нахмурился Ефрем. — Нет уж, оставь… Хотя… Извини меня, я тороплюсь…
И медленно пошел от изумленного Аркаши, размышляя, прихрамывая.
На следующий день он отправился в редакцию «Смены», решив действительно своими словами устно изложить проект статьи.
«А то, может, я ошибаюсь. Вдруг установка неверная. Зря стану работать. Пусть сперва посоветуют».
В редакции газеты был Ефрем первый раз в жизни. По сравнению с прочими учреждениями редакция выглядела грязной и тесной, казалась провинциальной и бедной.
— Скажите, пожалуйста, — обратился Ефрем к девушке.
— Идите к Стерлаху, — показала девушка на дверь кабинета.
Ни бюрократизма, ни хамства в редакции не было. Непосредственно за дверьми действительно сидел секретарь редакции, по фамилии Стерлах.
— Я Стерлах, да. Что? Да. Вы пришли очень кстати, товарищ. Как человек посторонний, объясните вот этому дураку, — секретарь показал на круглолицую девочку в кресле, — что нельзя писать «напился до белых риз». Напиваются до положения риз и до белой горячки, но не до белых риз.
— А ты почем знаешь? — огрызнулась девочка.
Стерлах махнул на нее рукой. Махнул рукой и Ефрем. Стерлах немедленно к нему обернулся.
— Я слушаю вас.
Бюрократизма в редакции не было: секретарь редакции внимательно слушал Ефрема.
Ефрем излагал ему свой проект. Стерлах не прерывал его, не восхищался, не возмущался.
— Все? — спросил он потом.
— Все.
— Ваша фамилия, товарищ? — Стерлах достал блокнот.
— Загатный.
— Закатный? Вы сами придумали такой упадочнический псевдоним? Я бы советовал вам лучше взять хотя б Западова, не так претенциозно. Что касается статьи… Что, если вам написать в свою стенгазету? Шикарно получится. В студенческую стенгазету… А?
— Шикарно получится, — хмуро ответил Ефрем.
— Ефрем Сергеич, Моня просил передать вам, — встретила его дома Фанни Яковлевна, — что он…
— Дайте мне этого Моню! Дайте, говорю, мне этого Моню! Безобразие! Год живу у вас, ни разу не видел. Миф он, ваш Моня? Дайте мне вашего Моню! Дайте мне Моню, спрашивается!..
Недоумевавшая Фанни Яковлевна привела недоумевавшего тридцатилетнего Моню. Моня стоял с мечтательным выражением лица, и рот его, казалось, для посторонних был навеки закрыт.
Вообще, казалось прежде Ефрему, Моня, зарытый в квартирные недра, для посторонних не может существовать как реальность.
Однако Моня заговорил.
— Святая роскошь! — сказал он оглушительным голосом. — Святая роскошь! Как я рад, что мы с вами свиделись.
— Да, действительно, — промолвил Ефрем, размышляя: «Как мог я его такого ни разу не слышать? Ведь он жил за стенкой, совсем под боком».
— Знаете, — продолжал басить Моня, — я все занят. Святая роскошь! Все занят.
— Чем заняты?
— Чем занят? Святое роскошество! Он не знает, что я часовщик?
«Как может, — подумал Ефрем, — такой громовой человек быть часовщиком, тогда как я, потомственный интеллигент, давно уже, кажется, приспособленный к культуре, науке, не могу написать обыкновенной газетной статьи об известном мне факте? Святая роскошь! Как может быть это?»
Прошли в Монину мастерскую. Там было, как полагается, тихо. На стене висел анатомический разрез человеческого тела, исполненный в двадцать две краски литографским способом в Дуббельне.
«К чему бы это ему? — осторожно подумал Ефрем. — Уж не новый ли он Леонардо да Винчи?»
Разговорились.
Через полчаса выяснилось, что сил для шумного поведения хватает Моне лишь на первые минуты знакомства. От святой роскоши не осталось следа: с Ефремом сидел и беседовал заправдашний часовщик, средних лет, хитрый, тихий и скромный мужчина.
Говорил Моня мало, больше слушал Ефрема, иногда вставлял ни к чему не обязывающие замечания, приличные, ровные, в складочку.
Ефрем с удовольствием убедился, что такой собеседник ему приятен, больше того — необходим и достаточен, — с ним он может спокойно и добросовестно все обсудить.