12-го января у нас был ветер с норд-веста, который начался утром и еще до ночи превратился в шторм совершенный. Нам пришлось натянуть все паруса и идти на фордевинд. Ярко и часто сверкали молнии, и дождь лил водопадами. Поскольку, однако, этот шторм в известной степени дул по курсу нашему, и скорость в течение дня была великолепная, мы получили, могу сказать, даже удовольствие от неудобства и ярости шторма. Мы тревожились, что во тьме этой ночи можем разлучиться, и приготовились каждой лодкой держаться всю ночь курса ост-зюйд-ост. Примерно в одиннадцать часов лодка моя была на коротком расстоянии перед прочими; я повернул голову назад, что было в моем ежеминутном обыкновении, и не увидел никого из прочих. В то время был такой ветер и дождь, словно небеса разверзлись, и я едва в ту минуту понимал, что делать. Я поставил лодку к ветру и дрейфовал около часа, ожидая каждую минуту, что они подойдут ко мне, но, не видя их, отложил это дело и встал на согласованный курс, крепко надеясь, что дневной свет позволит мне найти их снова. Когда пришло утро, тщетно обшаривали мы взглядами весь океан в поисках товарищей наших; их не было! И больше мы их потом не видели. Глупо было роптать на обстоятельства; сетованиями их нельзя было поправить, так же и печалью вернуть товарищей; но невозможно было не ощущать боли и горечи от разлуки с людьми, с которыми так долго вместе страдал, с чьими интересами и чувствами был так тесно связан. По нашим наблюдениям, мы расстались на широте 32˚16’S и долготе 112˚20’ W. Много дней после этого продвижение наше сопровождалось размышлениями печальными и тоскливыми. Мы потеряли поддержку лиц друг друга, в которой, как ни странно, нуждались в душевных и телесных несчастьях наших. 14-го января оказался еще одним очень шквалистым и дождливым днем. Мы теперь были в девятнадцати днях от острова, и проделали около 900 миль: необходимость стала нашептывать нам, что нужно еще урезывать довольствие наше, или мы должны вконец оставить надежды на достижение земли и полностью положиться на случайность быть подобранными судном. Но уменьшить дневное количество пищи, принимая во внимание самое жизнь, было вопросом предельной важности. По первому оставлению места крушения требования желудка и так были ограничены до малейшего возможного предела; и впоследствии, до достижения острова, имело место сокращение примерно наполовину; а теперь, по разумным расчетам, необходимо стало урезать их еще по меньшей мере наполовину; что должно в короткое время довести нас до сущих скелетов. В воде мы себя не ограничивали, но это только добавляло к слабости нашей; тела наши получали лишь скудную поддержку от позволенных каждому полутора унций хлеба. Огромных усилий требовало довести дело до этого ужасного выбора: питать тела и надежды наши чуть дольше, или же в агонии голода взять и пожрать провизию нашу и спокойно ожидать приближения смерти.
Мы все еще были способны передвигаться в лодках наших и вяло выполнять работы по ним; но от расслабляющего действия воды быстро чахли, и ежедневно чуть не погибали под жаркими лучами полуденного солнца; чтобы избежать какового, ложились на дно лодки, накрывались парусами, и оставляли ее на милость волн. При попытке подняться кровь приливала к голове, и опьяняющая слепота находила на нас, чуть ли не до случаев нового внезапного падения. В наших мыслях еще теплился слабый интерес и отдаленные надежды на встречу с другими лодками, каковой так и не случилось. Ночью произошел случай, который вызвал у меня сильный приступ тревоги и привел к неприятным руминациям о возможных последствиях его повторения. Я лег в лодке, не предприняв обычных предосторожностей своих по укреплению крышки сундука с провизией, когда один из белых матросов разбудил меня и сообщил, что один из черных взял оттуда несколько хлеба. В ту минуту я ощутил высочайшее негодование и возмущение от такого поведения кого-то из команды нашей и немедленно взял в руку пистоль и приказал ему, если он что-то взял, вернуть обратно без малейшей задержки, или я застрелю его на месте! — Он сразу же очень встревожился и, дрожа, признался, оправдываясь подстрекавшей его жесткой необходимостью: казалось, он очень раскаялся в преступлении своем, и искренне клялся, что никогда больше такого не сделает. Я не мог найти внутри души своей нанести ему на сей счет малейшую жестокость, однако многие могли бы потребовать ее, согласно чувствуемым на себе суровым наложениям. Это был первый проступок; и безопасность жизней наших, наши надежды избавления от страданий наших громко взывали к скорому и примерному наказанию; но все естественные человеческие чувства выступали в его защиту, и ему позволено было остаться без наказания при торжественном обещании, что повторение этого преступления будет стоить ему жизни.