«Сколь же огромен этот город! — восклицал Миранда. — Во многом его протяженность объясняется обилием садов, парков и пустырей», «заставляющих усомниться в том, где ты находишься: в городе или в чистом поле». «По дороге встречаются загородные дома, превосходно расположенные, с обилием деревьев и аллей вокруг, и все окрестности города радуют глаз. Как этим людям, вынужденным сжигать столько дров, удается сохранить обширнейшие леса, остается для меня загадкой!»[718]
Сочетание деревенского приволья и городского комфорта было отличительной чертой тогдашней Москвы. «Здесь немало прекрасных домов и дворцов, построенных в итальянском, французском, английском, голландском и пр. вкусе»[719], — продолжал венесуэлец. Для него привычнее было воспринимать город не как гнездо усадеб, отстоящих друг от друга на целые версты, а как сумму улиц, регулярно тянущихся по линиям. «Без сомнения, — замечал он, — есть и прекрасные улицы: Новая Басманная, где дома стоят плотными рядами, и Тверская»[720].Другая черта планировки Москвы, необычная для европейцев и нехарактерная для Петербурга, — отсутствие четкого деления на кварталы бедноты и знати. В Первопрестольной роскошный особняк мог соседствовать с лачугой, дома стояли вперемежку, чем действительно напоминали азиатские города, например Константинополь. Сегюр говорил о смешении «изб, богатых купеческих домов и великолепных палат многочисленных гордых бар»[721]
. Австрийский император Иосиф II, посетивший старую столицу России в 1782 году, в качестве комплимента заметил, что он увидел город, где дворцы не подавляют хижин.Соперничество двух российских столиц всегда отмечалось иностранцами. Но трактовалось по-разному. «Горожане московские, в первую голову богатые, жалеют тех, кого служба, интерес или честолюбие понудили покинуть отечество, ибо отечество для них — Москва, а Петербург — источник бед и разорений»[722]
, — писал Казанова. При нем, в 60-е годы XVIII века, Первопрестольная была еще предпочтительнее для жизни, чем ее северная соперница, и дворянство, чуть только оказывалось свободным от службы, стремилось поселиться здесь, на приволье. К концу века картина изменилась. «Желание погреться в лучах, испускаемых троном, столь велико, что придворные стремятся получить любой знак милости от престола. Результаты подобных отношений очевидны: знатные москвичи, живущие вдали от Петербурга, не могут не чувствовать себя ущемленными — в имперской диадеме их жемчужина не самая яркая»[723], — язвительно замечала Кэтрин Вильмот, не симпатизировавшая благородному сословию старой столицы.Причиной такого отношения не в последнюю очередь было обилие хорошеньких молодых дам, на фоне которых сестры-ирландки терялись. О красоте и обходительности москвичек писали часто. Именно в Первопрестольной иностранцы обращали внимание на русский этнический тип. Вероятно, в Петербурге он был растворен среди множества других национальных типажей, а в старой столице встречался в концентрированном виде. Миранда вообще восхищался русскими. «Какие все же у сей нации замечательные юноши!»[724]
— восклицал он, увидев построение учеников Кадетского корпуса. В другой раз путешественник отмечал в дневнике: «Зашли в несколько крестьянских хижин, бедных и душных, но юноши, как и везде в России, необычайно красивы»[725].Дамы же не оставляли равнодушными многих. «Я нашел, что женщины в Москве красивее, чем в Петербурге, — писал Казанова. — Обхождение их ласковое и весьма свободное, и чтобы добиться милости поцеловать их в уста, достаточно сделать вид, что желаешь облобызать ручку»[726]
. Единственной неприятной особенностью казался обычай румяниться. «Я зашел в… церковь, весьма богатую по своему убранству, где обратил внимание на нескольких женщин из купеческого сословия, наряженных в „фату“ — белую накидку, вышитую золотом, серебром, шелком и т. д. Лица у всех искусно накрашены, хотя, сказать по правде, они в этом нимало не нуждаются, ибо природа наделила их весьма привлекательной внешностью, — писал Миранда. — …Мы несколько раз объехали место, где происходило гуляние, любуясь дамами и юными девицами… и все красивы как на подбор»[727].Стремление румяниться, белиться и подводить глаза по восточной моде отмечалось всеми наблюдателями-европейцами. В купеческой среде у замужних женщин еще встречался обычай покрывать зубы черным лаком, как делали в Китае и некоторых азиатских странах. Если учесть, что врачей-дантистов почти не было, то традиция маскировать разрушение эмали не покажется такой уж неразумной.
Если Миранда находил, что дамы накрашены «искусно», то Виже-Лебрён, напротив, писала о неумелом использовании косметики: «Жены купцов тратят большие деньги на свои туалеты… Причесываются они с великолепным изяществом. На шляпках, нередко украшенных жемчугом, носят широкие драпировки; они закрывают лицо полутенью, и сие, надобно заметить, вполне уместно, поелику у всех лица набелены, напомажены, а ресницы накрашены черной краской в самой безвкусной манере»[728]
.