Одевалась она на свой лад: и платье, и чепец у ней были по особому фасону. Чепец тюлевый, с широким рюшем и с превысокою тульей, которая торчала на маковке: на висках по пучку буклей мелкими колечками (
— Ну, садись, — скажет она ей, — рассказывай.
И Захаровна начинает высыпать все, что она слышала и что может интересовать ее госпожу.
Если Захаровна расскажет незанятное что-нибудь, Хитрова только лежит и слушает и скажет: "Ну, хорошо, довольно, пошли ко мне… такого-то"; иногда позовет карлика, не помню, как его звали. Если же Захаровна затронет какую-нибудь живую струну и потрафит барыне, та вскочит и усядется на постели ножки крендельком, и станет расспрашивать: "Кто же тебе сказал? от кого ты узнала?.. ты мне только скажи, а другим не сказывай, а я никому не скажу…"
Она была любопытна, любила все знать, но была очень скромна и умела хранить тайну, так что никто и не догадается, знает ли она или нет.
Она не любила слышать о покойниках и о том, что кто-нибудь болен, и потому домашние от нее всегда скрывали, ежели кто из родных и знакомых заболеет, и молчали, когда кто умрет. Захаровна прослышит, что умер кто-нибудь, и придет в спальню к ней и шепчет ей: "Сударыня, от вас скрывают, что вот такая-то или такой-то умер: боятся вас расстроить".
Хитрова значительно мигнет, кивнет головой и скажет шепотом Захаровне: "Молчи, что я знаю; ты мне не говорила, слышишь…"
Пройдет ден десять, недели две, Хитрова и скажет кому-нибудь из своих: "Что это я давно не вижу такого-то, уж здоров ли он?"
Вот тут-то обыкновенно ей и ответят:
— Да разве вы не слыхали, что его уже давно и в живых нет…
— Ах, ах… да давно ли же это? — спросит она.
— Недели две или три, должно быть.
— А мне-то и не скажет никто, — говорит она.
И тем дело и кончится, и об умершем больше нет и помину…
Пока не была еще замужем княжна Урусова, у Хитровой бывали балы и танцевальные вечера; роскоши в доме не было: зала была невелика, однако для пол-Москвы доставало места, и все веселились больше, может быть, чем теперь веселится молодежь, потому что и гости менее требовали от хозяек, и хозяйки были так приветливы и внимательно радушны, как теперь, я думаю, немногие умеют быть со своими гостями.
Вот еще особенность в характере Настасьи Николаевны Хитровой. Она была не то что малодушна, а очень вещелюбива, любила, когда ей привозят в именины и в рожденье или в новый год какую-нибудь вещицу или безделушку. Она не смотрела, дорогая ли вещь или безделка, и трудно было угадать, что ей больше понравится. Для всех этих вещей у ней было несколько шкапов в ее второй гостиной, и там за стеклом были расставлены тысячи разных мелочей, дорогих и грошовых. Она любила и сама смотреть на них и показывать другим, и ей это доставляло большое удовольствие, когда хвалили ее вещицы…
Все только и помышляли о том, чтобы угодить почтенной старушке, умевшей заслужить всеобщее уважение московского общества, которая родилась, жила весь век в Москве, умерла, будучи почти 80 лет, и никого никогда не обидела, никому не сказала жесткого слова, и потому никто не помянет ее лихом, но все с сожалением вздохнут о ней и помянут добром»{16}.
«В семи верстах от нас, в селе Грибанове, жила известная тогда в Москве своими балами и обедами почтенная и добрейшая старуха Марья Степановна Татищева, владетельница большого дома в Москве на Моховой, рядом с домом Пашкова, ныне Румянцевским музеем.