«Любезный друг! — сказал я. — То, что в тебе производит отчаянье, во мне возбуждает смех. В Киргизской степи ты также найдешь бурханов, ворожей и предрассудки; но там ты бы не сделал из них никакого употребления, а здесь я первый воспользуюсь ими и составлю статейку для моего журнала, которая если не принесет ни пользы, ни удовольствия моим читателям, то по крайней мере наполнит листок — а это также важная вещь для журналиста» {2}.
Было время, когда я верил приметам, — и это время уже далеко от настоящей минуты!.. Тетушки мои, перемутив весь источник городского злоречия, разъехались теперь в разные стороны коротать свой век в деревне, в незаезжей глуши; двоюродные сестрицы мои все вышли замуж и уже не верят даже верности своих супругов, не только приметам; бабушка моя не принадлежит более сему миру: мир ее праху и всему нашему уездному городу! Наконец, судьба разлучила меня и с последней наставницей моего рассудка, опекуншей моих замыслов, Ариадной снов и надежд моих, с премудрою книгой «Секреты Великого Алберта»; я потерял ее во время летучей поездки из Петербурга в армию. Таким образом, в течение немногих лет низвергались опоры моего суеверия; мысли мои мало-помалу строились на фундаменте разума, а опыт был архитектором. В армии, подставляя лоб под турецкие пули, мне недосуг было располагать моими действиями по приметам: часто я принужден был решаться на какой-нибудь поступок совершенно вопреки примете, предзнаменующей неудачу; потом начал удостоверяться, что всякий предрассудок есть самый старый и величайший лгун на свете.
В самом деле, размышляю я теперь, что за связь между опрокинутою солонкой и моим гневом? между дружбой со мною людей почтенных и моею бровью, когда она чешется? Ужели гнев и солонка, дружба и бровь, предметы отвлеченные и предметы вещественные, соединены друг с другом какою-то жилкой-невидимкой, у которой на одном конце, например, солонка, или бровь, а на другом гнев, или дружба: тронешь один конец, другой приходит в движение. Законами гармонии объяснено, почему барабан, стоящий в комнате, отзывается на удары в другой барабан, рядом с ним поставленный: по какой же причине падению солонки наследует гнев сердца, и душа друзей моих горюет от неприятного моего ощущения у брови? Солонку можно уронить по неосторожности; но чтоб взволновать кровь в сердце человека, нужно много людских обстоятельств, а подчас нужна и возмутительная душа бутылки. Бровь, может, свербит от влияния непогоды, напряжения глазных нерв и тому подобного; но благородные чувства друзей моих разве покорены барометру и биению пульса? Нет! такие мысли годятся только для передней и для Турции. Если б даже верить, что многие предметы связует цепь симпатии, то ужели ее звенья скованы из свойств неодноплеменных, из вещей неравновесных на руке философского правосудия? и что за композиция из фаянсовой посуды и раздражительного сердца, из возвышенной души и клочка волос над глазом? Есть люди, которые от радости, если им удалось опровергнуть хоть одно общепринятое мнение, выбирают девизом: уж ежели не верить, так ничему не верить! Они забывают, что совершенное безверие равно ничтожно, равно достойно осмеяния, как и суеверие: то и другое — две крайности, которые сходятся. Напротив, я отнюдь не отрекаюсь от мнения, что симпатия и антипатия действительно существуют; тайны их нередко объясняются магнетизмом; но где рассудок не находит никаких доказательств, там едва ли можно дать место доверию, не только вере. Светило просвещения, взойдя до своего полдня, обнаружит глазам нашим многое, около чего теперь, в потемках невежества, мы бродим ощупью и чего страшимся единственно по чувству неведения. Так греки, римляне и предки всех современных европейских народов, пока еще не вознеслись высоко в полете астрономии, считали явление комет ужасным знаком Божьего гнева: но когда ныне математически определены путь и время видимости сих тел небесных, они разливают ужас только на низший класс народа. Не думайте, однако, чтобы на едином невежестве основывалась вера в приметы: есть и другие опоры.