Тут же, в нашей детской, подле Гаврилы, рассказывающего про Пугачевщину и все ужасы того времени, видится мне и моя кормилица (а потом няня) шведка, которая оставалась у нас всю жизнь свою и умерла у нас в доме, не имея другого имени и прозвания как только «Дада»: этим именем я называла ее в детстве[6]. Добрейшего сердца, открытая ко всему и ко всем бедным и страждущим от старика нищего или больного ребенка до голодной собаки, она была вспыльчива до нервных приступов и суеверна до крайности. Помню, — и это второе сильное впечатление моего детства, — помню, как однажды, уложив меня спать и задернув около кроватки занавес, помолчав немного и думая, что я уснула, она стала тихо рассказывать одной из горничных разные приключения с чертями. Я слушала, притаив дыхание и устроив в занавеске маленькую щель, сквозь которую как теперь вижу Даду, как сидит она на маленьком стульчике и с глубоким убеждением рассказывает про девушку, которая была где-то в услужении, и к ней стал приходить свататься молодой, красивый, с виду добрый и зажиточный человек, о котором, впрочем, никто не имел верных сведений. Однако она полюбила его и дала ему слово выйти за него замуж. Не знаю, или я не поняла, почему свадьба была отложена; помню только, что у девушки мало было свободного времени, и они видались лишь под вечер, по окончании работ, на опушке соседней рощи. Не помню тоже, от чего в ее мысли заронилось сомнение в женихе; но она стала подмечать в нем странности; и вот однажды она видит, что у него износились сапоги, и — о ужас! — из сапога вместо ноги выглядывает копыто! У меня и теперь, как тогда, мурашки ходят по коже, когда я вспоминаю страх, который одолел меня в этом месте рассказа, и как крепко я зажмурила глаза и закрыла лицо простыней, чтоб не видать даже Дады на ее низеньком стуле; но я все-таки слушала. Дада продолжала рассказ. Девушка была умная, ничего не сказала, не показала и страха; сердце у нее крепко билось и замирало, но она не потеряла присутствия духа; она заметила, что жених потихоньку схватил рукой ее передник, и она, продолжая разговаривать, тихонько же развязала тесемку передника, и только-только что успела, как вдруг жених со всего размаху полетел на воздух, унося с собою вместо невесты один только передник ее, и она видела, как он, в смущении и гневе, вихрем промчался на двух черных крыльях и с длинным хвостом. Так присутствие духа спасло бедную красавицу от черта{8}.
«
Горох по снятии с огня, ежели еще кипит, то это первый знак, что в том доме нет никакого волшебства.
Каша, вылезающая из горшка, значит, что из того дома кто-нибудь выбудет.
Хлеб, вылезающий из печи, предзнаменует убыль кого-нибудь из дому{2}.
Многие богатые помещики опасались ремонтировать свои дома по предрассудку, что, обновивши дом, скоро умрешь…{3}
Впрочем, русский человек, не испорченный образованностью, не зараженный железными дорогами, которые так быстро удаляют человечество от природы, никогда не перестраивает своего жилища, пока оно, по естественным обстоятельствам, не превратится в развалину…{4}
…оттого что во вновь отстроенный дом не внесли прежде всего метлу, хлеб и соль, жителям его предстоят несчастье за несчастьем…
Служанка, поступая в какой-либо дом на службу, должна тотчас просунуть голову в печку, чтобы скорее освоиться с домашними{5}.
Теперь я живу с женою на даче, матушка же осталась в Академии с сестрицей, ибо она не согласилась с нами переехать, как можно полагать, от суеверия или примет, по причине произведенных мною в нашем доме некоторых перестроек. (Из письма А. Щедрина брату. 1829 г.){6}
В то же время поэт (Н. Гумилев. —
…за пределами курорта Старая Русса представляла собою мирок, бесконечно далекий от Руссы театральной.
По правде-то говоря, древний городок мало чем отличался от любого уездного города тех лет…