Очень уже немолодой (когда «вступил на московское княжение», ему было 49 лет, что по меркам XIX века было почти старостью), князь до конца дней сохранял великолепную выправку и молодцеватость. Он был маленький, коренастый, носил каштанового цвета парик, подкрашивал закрученные кверху усы и отличался характерным прищуром. Появлялся он всегда затянутым в мундир, в эполетах, с многочисленными орденами на груди. В городе его знали как человека учтивого, добродушного, уравновешенного и весьма деликатного; в Петербурге относились по-разному: Александр II благоволил, поскольку князь был роднёй императорской любовницы, а потом второй жены княжны Екатерины Михайловны Долгоруковой (позднее княгини Юрьевской); Александр III по той же причине не переносил, ибо вообще терпеть не мог никого из Долгоруковых.
Князь Владимир Андреевич Москву очень любил, знал досконально, вникал во все мелочи и правил «по-отечески» — добродушно и без формальностей, «не по закону, а по совести». В городе его звали «Хозяином» и души в нем не чаяли.
У себя, в генерал-губернаторской резиденции, князь устраивал и рауты на Рождество, и большие приемы в последний день Масленицы, и многолюдные вечера по самым различным поводам, удивляя гостей широтой московского гостеприимства. «Нигде и ни у кого… не стояло столько экипажей, как перед генерал-губернаторским домом. Объявлена ли Высочайшим указом помолвка кого-либо из великих княжон, приехал ли эмир Бухарский, заехал ли посол немецкий — хозяин Москвы уже зовет всех к себе на бал, обед или раут, сам с дежурным адъютантом принимает гостей на пороге парадных комнат и своею приветливостью и ласкою обвораживает всех. А там, в залах, залитых светом от многих сотен канделябр, люстр и ламп, уже шумит нарядная толпа, стоят открытые буфеты, льется шампанское, несутся звуки музыки, и долго своих господ ждут внизу, в обширной передней, ливрейные лакеи, а на улице — кучера с экипажами, выстроившимися в два ряда по Тверской улице вниз до Охотного ряда и вверх за Страстную площадь»[122].
Долгоруков также непременно посещал все университетские акты и благотворительные концерты, все вообще сколько-нибудь заметные городские события и был их неотъемлемой принадлежностью, причем, что любопытно, его присутствие, в силу присущего ему добродушия, никогда не вызывало никакого стеснения и натянутости.
Однажды (зимой 1869 года) участники московского Артистического кружка устроили на Масленицу костюмированный бал, во время которого решили посмеяться над цензурой в особой «литературной кадрили», «все участники которой должны были быть загримированы и одеты с намеками на то или другое направление наличных московских и петербургских газет»[123]. Сперва участники кадрили танцевали чинно и прилично, а потом вдруг кое-кто принялся выделывать фигуры канкана. Тотчас из особой «наблюдательной ложи» раздался звонок, музыка смолкла и виновные поплелись к барьеру этой ложи, где им было сделано «первое предупреждение». Музыка зазвучала вновь и все повторилось, как в первый раз. После «третьего предупреждения» виновных танцоров взяли под руки и под звуки марша вывели из состава кадрили и из танцевального зала. Это символизировало закрытие газеты после третьего цензурного запрещения. Все это происходило на глазах у генерал-губернатора князя Долгорукова — и смеялся он едва ли не громче всей остальной публики.
Долгоруков был страстный театрал и обязательно бывал на всех московских бенефисах (даже сердился, если его не приглашали). На Масленицу, на Вербу и на Пасху он обязательно выезжал на гулянья в открытом экипаже и показывался публике, учтиво раскланиваясь направо и налево в ответ на многочисленные приветствия. Впрочем, чаще его можно было увидеть в неформальной обстановке: он каждое утро пешком, безо всякой охраны, прогуливался по Тверской.
В Москве князя очень уважали, и многие конфликты улаживались исключительно его тактом и авторитетом. Под конец жизни он разорился, так как жил не по средствам и полностью израсходовал на балы, вечера и приемы не только все казенные суммы, отпускавшиеся ему на представительство, но и собственное многомиллионное состояние.
В 1891 году, вскоре после тридцатилетнего юбилея своего московского губернаторства, небывало пышно отпразднованного в городе, он был отставлен императором, уехал за границу и через несколько месяцев умер — как всякий, кто внезапно оказался оторван от привычной ему жизни. После смерти его вещи были распроданы с аукциона и долго еще потом попадались в лавках на Сухаревке и Толкучке.