Крестьяне Рамблюзена не были хорошего мнения о своем новом господине: у него была роскошная обстановка, которая, казалось, прямо взята из мебельных хранилищ Тюильри, и книги в богатых переплетах, большая часть которых была украшена инициалами и гербами, не принадлежащими роду Куртуа. Об этом перешептывались все время, пока существовала Империя: об этом громко заговорили, когда наступила Реставрация. Но Куртуа оставался совершенно спокоен: он был уверен, что все козыри у него в руках. Лишь когда был обнародован закон 12 января 1816 года об изгнании цареубийц, подписавших обвинительный акт,[258] бывший взяточник, почувствовав себя в опасности, осторожно довел до сведения своего
Если мы рассказали эту историю, которая может показаться не относящейся к делу, то лишь потому, что контраст между двумя соседями поразителен. Куртуа и Дантон, начавшие одинаково, пошли по путям столь различным, и судьба одного из них так непохожа на судьбу другого. Сравнение, надо признаться, в пользу Дантона, и жители Арси не ошиблись в этом: воспоминания, сохранившиеся у них об этих двух членах Конвента, совершенно различны. Это своего рода инстинкт провинции; он образуется из тысячи терпеливых наблюдений, слухов, предположений, медленных и осторожных выводов и характеризует Куртуа как политического авантюриста, все искусство которого состоит из умения ловить рыбу в мутной воде. Заговорите в Арси о Куртуа, и вам осторожно дадут понять, что его земляки отвергли его или, в лучшем случае, не заботятся о его памяти. Напротив, Дантону прощается все. Ни 10 августа, ни сентябрьские события, ни смерть короля[260] не являются помехами для чувства восхищения, с которым относятся к нему его земляки. Но следует признать, что политика не играет в этом никакой роли. Жители Арси в 1792 году видели в Дантоне своего соотечественника, сделавшегося знаменитостью и оставшегося добрым малым, не гордым, не пренебрежительным, с удовольствием возвращающимся в свой маленький город, где он охотно здоровался с людьми, считавшими за честь пожать ему руку. Следующее поколение знало и уважало сыновей члена Конвента; оно оценило их скромность, сдержанность, услуги, оказанные ими городу; этот культ коснулся и Габриэль, оставившей о себе в Арси память как о необычайно кроткой и доброй женщине, воспоминания о которой живы до сих пор. В высшей степени важно отметить это, так как это указывает, каким был Дантон в частной жизни: добрым буржуа, простым, любезным и откровенным товарищем. Именно этому человеку город Арси и воздвиг памятник, а вовсе не бурному политикану, которого он совсем не знал: такова провинция.
Но настало время, когда счастье это, созданное любовью и возросшее в среде умеренности, должно было рухнуть вместе со всем старым миром под напором бурь революции. Дантон, бывший президентом клуба Кордельеров, Дантон, в дни 14 июля и 5–6 октября появлявшийся всюду и возбуждавший жестами и речами народ[261], Дантон, слывший самым опасным врагом партии двора, которого парижские избиратели выбрали товарищем прокурора Коммуны — этот Дантон не мог не интересоваться событиями, разыгравшимися перед 10 августа. Парижский муниципалитет взял на себя руководство восстанием; Дантон… но в эти страшные дни мы не за ним будем следить, а за бедной, полной нервного ужаса женщиной, которая со слезами на глазах, прижимая к груди своего ребенка, прислушивалась к реву торжествующего бунта, раздававшемуся на улицах. Письмо Люсиль Демулен позволяет нам час за часом проследить ужасы, пережитые Габриэль Дантон[262].
«8 августа[263], — пишет Люсиль, — когда я вернулась из деревни, умы уже сильно волновались. Хотели убить Робеспьера. 9-го у меня обедали марсельцы; было довольно весело. После обеда мы все были у Дантона. Мать плакала, она была донельзя грустна, у ребенка ее было испуганное лицо; Дантон имел решительный вид. Они боялись, как бы чего-нибудь не произошло. Что же касается меня, то я смеялась, как безумная. «Можно ли так смеяться!» — говорила мне госпожа Дантон».