«Среди блатных песен, которые пелись всем двором, независимо от степени принадлежности поющих к настоящему блатному миру, была отдельная категория, относящаяся к теме взаимоотношений воров с их родителями. Чаще всего это было покаяние вора перед матерью, которая страдала от того, что ее родный сын погибает в зоне. Вспомнить хотя бы такие фразы: “У всех дети как дети, а ее – в лагерях…”, “А мать по сыну плачет и страдает, болит и стонет надорванная грудь…” В песенных сюжетах зэк нередко вспоминал о матери в тяжелую, роковую минуту – “…Я тебя не увижу, моя родная мама, вохря нас окружила, ‘руки в гору!’ кричат…”. Отец у вора чаще всего оказывался подлецом, бросившим мать с маленьким сыном, что и определяло его дальнейшую судьбу – “Вот вырос сын, с ворами он сознался, он стал кутить и дома не бывать, он время проводил в притонах и разврате и позабыл свою старушку-мать…”. В одной из песен таким отцом оказывался даже прокурор, который, узнав, кого он послал на расстрел, сам повесился “над двойною могилою”. Надо сказать, что песни этого типа и сейчас кажутся образцом довольно высокой морали, очевидно утраченной в наше время. А учитывая огромное влияние двора на его обитателей, не побоюсь сказать, что многие из таких песен имели определенное воспитательное значение, как ни парадоксально это звучит. “Классические” блатные песни типа “Гоп со смыком”, “Мурка”, “На Дерибасовской открылася пивная” или “Жора, подержи мой макинтош” уже тогда воспринимались как нечто традиционное и немосковское (о нэпе и Одессе узнали позднее). Извечная же тема продажной марухи “МУРки” была отражена в ряде других песен, в таких шедеврах, как: “В кепке набок и зуб золотой” или “Я помню день, когда тебя я встретил”. Эти песни пелись безо всякого юмора, на полном серьезе. Такие сакраментальные фразы, как “Костюмчик серенький, колесики со скрипом я на тюремный халатик променял, за эти восемь лет немало горя видел и не один на мне волосик полинял…” или “Он лежал так спокойно и тихо, как гитара осенней порой, только кепка валялась у стенки, пулей выбило зуб золотой…” – воспринимались как большая поэзия и западали в душу безоговорочно и надолго.
Была неуловимая грань, за которой для пионеров ложный пафос романтики игры в блатных заканчивался. В каждом дворе было немало настоящих уркаганов, щипачей, форточников, фуфлыжников, майданщиков и представителей других профессий, самых разных возрастов, от психически неуравновешенных шкетов-огольцов с “мойками”, до великовозрастных “лбов”, некоторые из которых уже отсидели сроки и были знакомы с тюремным пафосом отнюдь не по песням. Когда вечерами большая, разношерстная компания собиралась в нашем дворе, чтобы попеть, мне кричали в окно, и я “выходил во двор”, беря свою гитару. Если костяк такой компании составляли взрослые, имеющие отношение к уголовному миру, то исполнялись главным образом настоящие лагерные и тюремные песни, где не было никакой романтики, а была тоска, ненависть и безнадега. Достаточно вспомнить – “По тундре, по железной дороге, где мчится поезд Воркута – Ленинград” или “Я помню тот Ванинский порт”. Пионеры тоже иногда подпевали, но в то же время понимали, что лучше в этот ад не попадать, лучше прожить в какой-нибудь другой “романтике”, не связываясь с законом».