Возникало трудноразрешимое в российских условиях противоречие: создание «регулярной» империи требовало сосредоточения карательного механизма в одних надежных руках; но одновременно наносился ущерб финансовому «интересу», поскольку местные власти были вынуждены отправлять за тысячи верст сотни людей, причем в большинстве случаев совершенно неоправданно. Кроме того, как признавали сами сыщики, в пути преступники могли бежать. Рекрутчина, «слезные и кровавые подати» заставляли крестьян искать спасения за рубежами государства или оказывать сопротивление властям и собираться в разбойничьи «партии». В 1732 году правительство даже разрешило для борьбы с этим злом, «когда купечеству или шляхетству потребно для опасения от воровских людей, на казенных заводах продавать по вольным ценам» пушки.[347]
Чего можно было требовать от «безоружейных» симбирских инвалидов, когда даже казанский губернатор Артемий Волынский опасался в 1727 году ехать к месту службы без надлежащего конвоя?Решить эту проблему власть пыталась не раз. Как уже говорилось, указ от 26 августа 1726 года позволял местным властям предварительно рассматривать изветы по «первым двум пунктам», чтобы убедиться, что заявитель не затеял донос ложно. Аннинский указ от 10 апреля 1730 года предписывал губернаторам и провинциальным воеводам заявителей «расспрашивать секретно». Если дело квалифицировалось по «первому пункту», а доносчик не менял показаний, то его и всех названных им лиц надлежало отправлять «под крепким караулом» в Сенат. По «второму пункту» местные власти имели право вести дело самостоятельно, а «буде дойдет до пытки, то и пытать, а в наш Правительствующий Сенат того ж времени, ни мало не отлагая, с нарочными курьеры писать». Это должно было несколько ограничить приток в столицы подследственных и тем более ложных заявителей «слова и дела». Но все оговорки не отменяли монополии центральных органов на расследование политических преступлений – в жестко централизованной структуре предоставить это право целиком на усмотрение местной администрации было немыслимо; да и провинциальному начальству не особо доверяли, ведь отправка на воеводство или губернаторство нередко использовалась в качестве почетной ссылки для неугодных при дворе вельмож.
Однако уследить за всеми подобными казусами – тем более реально проконтролировать их – центральные органы сыска не могли. У губернского или уездного начальника, в свою очередь, не было иного средства, кроме «угрожения» – в крайнем случае поднятия на дыбу, – чтобы выяснить, правду ли говорит «объявитель» или колодник и насколько он разумеет «силу» грозных «пунктов». Но не дай бог заявитель умрет – тогда и сам администратор мог быть обвинен в злоумышленном «уничтожении» следов государственного преступления. С другой стороны, было опасение, что отправленные колодники «утекут» по дороге. Поэтому, как это часто бывало в России, строгие с виду нормы закона исполнялись как придется – местные власти не желали связываться с опасными делами.
Отставной поручик Семен Дощечкин на сытной должности управителя царских вотчин в селе Кузмодемьянском Кромского уезда и подчиненный ему подьячий Яков Еремеев жили не то чтобы дружно, но весело, вместе угощаясь за счет крестьян. Но в августе 1724 года после очередного возлияния у крестьянина Афоньки Лаврентьева «они поехали в село Кузьмодемьянское, и дорогою ехал оной управитель наперед, а он, Еремеев, ехал за ним пьян, и упал с лошади, и та его лошадь ушла, и пришел он, Еремеев, в то село Кузьмодемьянское пеш. И оной управитель, усмотря его на улице, учал бить безвинно топтунками и тащил его к себе на двор, и хотел его бить же батоги»; обидевшийся Еремеев заявил «слово и дело». Управитель – царь и бог в дворцовой деревне – долго не мог решить, что делать с подьячим, а возможно, опасался обнаружения на следствии собственных грехов. Так он и держал бывшего собутыльника пять месяцев под караулом в селе Кузмодемьянском, но в конце концов отправил в Москву в «домовую канцелярию» с промеморией, в которой так и указал: «Послал он того села Кузьмодемьянского подьячего Якова Еремеева, которой во пьянстве сказал за собою его императорского величества слово и дело». Из дворцового ведомства Еремеева переправили в Преображенский приказ, где тот объяснил судьям, что о государственном преступлении «он де, Еремеев, не стерпя тех побой и убоясь побой же батоги, чтоб не убил его до смерти для того, что преже того оной же управитель бил его один день дважды батожьем, а в третьи деревенским кнутом, сказал в том пьянстве за собою блаженные и вечно достойные памяти его императорского величества слово и дело, а слова де и дела за ним нет и ни за кем не знает». Быть бы подьячему опять битым – на этот раз вместе с Дощечкиным (ибо И. Ф. Ромодановский не преминул отметить подозрительно долгое «удержание» подьячего под караулом); но обоих выручила объявленная по случаю смерти императора амнистия.[348]