Дзанетто. А разве есть другие моря? И разве корабли можно увидеть не только в Венеции?
Золотой век
В «Венецианской газете» за май 1760 г. Гаспаро Гоцци поместил такие оптимистические строки: «Некоторые полагают, что золотого века не было вовсе: напротив, он не только был, но в отдельных уголках существует и поныне. Возможно, вы рассмеетесь, если я скажу, что в Венеции очень многое напоминает о золотом веке».[581] Удивительный Гаспаро. Но можно ли верить этому человеку, прекрасно владеющему эпистолярным искусством, игрой слов и парадоксальных суждений? Человеку, провозгласившему себя «свободным жителем счастливого города», за пределами которого «настоящей жизни он не видит»,[582] и тут же жалующемуся на то, что в Венеции всегда говорят только о пустяках, дожде, холоде и сырой погоде?[583] Человеку, беспрестанно работавшему, чтобы забыть о тухлой вони и разноголосом шуме города, забыть окрики прохожих, вопли женщин и крики разносчиков, сточные канавы и каминные трубы, эти единственные границы городского горизонта, и сменить их на простые деревенские радости, спокойствие сельской местности, зелень деревьев и философское настроение? И хотя Гаспаро, этот гениальный газетчик, пытался скрыть свою улыбку — мудрый юмор всегда был отличительной чертой венецианцев — и соразмерить свои восторги, сей золотой век снискал и хвалы, и негативные суждения, причем и те и другие одновременно.
Почти два года спустя Джузеппе Баретти, туринец, ставший венецианским гражданином, находит Венецию «скучной» и не видит в сем мраке «ни единого утешительного просвета», который смог бы «озарить его душу».[584] В это же время Гольдони, уверенный, что все, «что в Венеции считается изысканным, вызывает несварение желудка», окончательно утрачивает срой реформаторский энтузиазм и веру в возрождение Купца. Кортезан, венец его творения, его модель и его двойник, «человек честный, услужливый, предупредительный. Он щедр, но не впадает в расточительность, весел, но без малейшего безрассудства, любит удовольствия, но знает в них меру; он во все вмешивается из любви к делу; он со всеми приветлив».[585] Но все же и он превращается в неотесанного, мрачного ворчуна (нисколько не благодетельного — таковым он станет, когда переберется в Париж), тирана по отношению к семье, замкнутого, необщительного, отрезанного от своих сограждан, чужестранца в собственном городе.[586] Наступает неизбежный момент прощания. В комедиях и письмах Гольдони о театральной жизни 1758–1761 гг. на золотой век нет и намека.
Контракт, который Гольдони в 1753 г. заключил на десять лет с Франческо Вендрамином, значительно лучше его предыдущего контракта с Медебаком, согласно которому он был обязан ежегодно поставлять Медебаку в его театр Сант-Анджело по крайней мере две комедии и две драмы. Но конкуренция между театрами становится все яростнее. И против собственной воли драматургу приходится сочинять комедии в стихах, слезливые комедии, экзотические комедии только для того, чтобы побеждать на своем собственном поле Пьетро Кьяри, плодовитого «автора» театра Сан-Самуэле. Еще ему приходится отражать яростные атаки Карло Гоцци и его шутовской Академии Гранеллесков, «объединившей несколько весельчаков, находящих удовольствие в литературных занятиях, ярых приверженцев культуры, простоты и истины, противников напыщенности и метафорического зловония».[587] В 1740 г. «академики» выбрали своим главой «сверхничтожнейшего простофилю» и с усмешкой заверили всех, что станут «продолжать штудировать старых мастеров и блюсти чистоту наречия». Но несмотря на свое нарочитое легкомыслие, Гранеллески, и прежде всего Карло Гоцци, нисколько не умеряли свои нападки на драматургические новации Гольдони. Для Гоцци речь шла всего лишь о «литературных баталиях».[588] Однако ни «экскременты Мольера», ни «четырехзевное чудище», наделяющее своих персонажей «характерами прозрачными… совершенно неестественными и вдобавок заставляющее их говорить жалкой вонючей прозой, не к месту напичканной непристойностями»,[589] нисколько не согласуются с представлениями о золотом веке.