Корзина была тяжеленная, он едва ее волочил, часто меняя руки и отдыхая, — только в эти краткие передышки и нежился солнышком, легкие наспех смаковали сладостный, сухой и прелый воздух. Уезжать не хотелось, но полная корзина гнала вперед, к поезду, чесноку, укропу, хрену, листьям смородины.
Нужно ли их отмачивать и сколько времени мочить, не знала, не помнила даже Виктория Михайловна. Фонарев предложил
кому-нибудь позвонить, проконсультироваться, но теща посчитала это унизительным и наказала, чтобы он ни в коем случае не звонил. Сами. Она взяла гриб, откусила кусок шляпки, довольно долго гоняла пробу во рту, потом проглотила и затихла, прислушиваясь к поведению колпака и своего организма. Несколько минут она сидела неподвижно, потом ожила и сказала: «Можно не мочить, горечи нет, вроде даже сладкие».
— Давайте все-таки замочим. До утра, на всякий случай. — Тот факт, что гриб не свалил старой закалки Викторию Михайловну, еще не означал, что выживут другие.
Теща почему-то согласилась. Наполнили бельевой бачок, ведро, два таза, две большие кастрюли, а колпаков все еще оставалось треть корзины. Тогда загрузили кастрюли поменьше, трехлитровые банки, даже святая святых — супницу из остатков трофейного сервиза, покойный Иван Афанасьевич привез его из Германии.
Не слыхали, как пришла Ира.
— Ира… — Фонарев поцеловал жену, застывшую у кухонного порога, — ну, не сердись… Это колпаки. Ведь нынче даже варенья не варили. Мы с Викторией Михайловной все сделаем. Зато зимой… Придут друзья…
— Какие друзья?
— Ну, не знаю, Мишка с Ольгой…
— А…
Перед сном он пошел взглянуть, как колпаки отмокают. Дверь в ванную была приоткрыта, он не смотрел туда, но видел роскошные русые волосы, голые ноги с длинными икрами. Молодое загорелое тело двигалось, потягивалось, скользило под тонкой рубашкой. Невестка была поглощена собой, зеркалом, благодарной своей кожей, в которую втирала крем. У Фонарева перехватило дыхание, он испугался и юркнул в кухню. Его сын и эта женщина были вместе уже полгода, и все это время по многу раз в день Фонарев отправлялся к ним, пытаясь понять отчуждение сына, его поспешную женитьбу, уход с последнего курса института, холодность невестки, их заговор; вспоминал Ирину обиду — ее просто оповестили о регистрации, он тогда был в командировке, ничего не знал, Ира позвонила в Казань, рассказала, он позвал к телефону Андрея, но тот уже убежал. Даже не пришло в голову подумать, удобно ли, выносимо ли будет, когда в тесной квартире появится еще один человек, собраться всем вместе и обсудить; все как должное, и все будто назло. Отчего этот бунт, жестокость?
Чем не угодил? Может, тем, что не пер, не стяжал и потому богатства не нажил? Что не умел кулаком по столу ударить и на своем настоять? Любил слишком, да к тому же нежно, уступчиво, и ошибался, полагая, будто причитается за такую любовь ответ? Или тем оплошал, что жил, как умел, по зыбкому и неприманчивому закону — порядочности, то есть чести посильной, и, значит, не мог, действительно не мог быть ни хозяином, ни отцом, ни мужем в каком-то всевечном смысле, и оттого не было никому покоя и сам ютился, вызывая теперь лишь насмешку? Умом Фонарев допускал, что это так, но сердцем не верил. Он уже сидел в ванной в темноте, среди тазов, кастрюль, банок и баночек с кол-паками. Там, в маленькой комнате, где под потолком висят на леске кордовые модели самолетов, которые вместе с Андрюхой собирали, клеили, два человека знают любовь, блаженство, восторг. . Й, стараясь не помешать их счастью, быть неслышным и ничего не услышать самому, тоже счастливый, он проскочил мимо их двери, лишь капля какой-то бархатистой мелодии просочилась в его слух.
Засолили чан, ведро. Остатки зажарили и ели три дня, насытились даже молодые, больше грибов не хотели. Ира была раздражена, скорее всего грибами, их вонью, связанными с ними шумом и суетой.
Фонарев отремонтировал тещину лампу, отвез вещи в химчистку, сдал и получил из прачечной белье, съездил на кладбище, на выставку Инрыбпром.
По-прежнему была теплынь, воздух легкий, стоячий, незаметный. Эту осень он чувствовал как-то особенно близко, раньше такого не бывало. Будто только теперь и ожила осенняя душа — непостижимая, но как-то вдруг понятная. Возникал тот далекий, просвеченный солнцем бор, сказочная тишь. Лишь на пятый день маетЫ1_все брался за журнальный роман, понравившийся Ире, старался убедить себя, что его тоже волнуют описываемые проблемы, отвлекаемый тещиным громкоголосьем, — Виктория Михайловна вела большую общественную работу в жилконторе, непрерывно звонила по телефону и отвечала на звонки, — его осенило: можно ведь поехать туда просто, не за грибами, можно не спозаранку, можно ведь даже никому ничего не говорить.
В Семеновку он прибыл около двенадцати, налегке и не в сапожках, а в своих сандалетах. Отсутствие утилитарной цели отменило необходимость спешить, стремиться побыстрее в лес. Не сразу удалось осилить такую простоту, словно и прогулка нуждалась в каком-то логическом обосновании, отчете.