Анфас я увидал его примерно через полгода. Он преодолевал щекотливый участок дороги у дома, что простреливается бдящими на скамейке старухами. Надеюсь, не только для меня, но и для прохожих менее мнительных этот отрезок был чем-то вроде Бермудского треугольника для наслышанных кораблей: приближаясь к хозяйству дьявола, чуешь странное волнение, холодок в желудке, ноги сучат, стыдно слабости, но этого маловато, чтобы страх прекратился. С единственной целью — как-нибудь отвлечься, я жадно вперился в идущего навстречу человека, и отвлечься, надо сказать, удалось. Во-первых, Николаев был одноглаз, что само по себе бывает не так уж часто. Что поделаешь, читатель, что поделаешь… Как хотел бы я, чтобы у этого человека было два глаза. С какой радостью я написал бы, что у него было три, четыре глаза — пусть фантастика, гипербола, но как гуманно. Более того. Вынужден сказать, что и единственное николаевское око не захватывало голубизной — тем желанным пигментом, что сродни нашей бессознательной жажде, небу и свету и без всяких дополнительных усилий располагает к- себе открытую для красоты душу. Не было оно и карим или хотя бы серым, а, вернее всего, вовсе не обладало известным цветом. Глядел Николаев прямо, не длинно, не коротко, но весьма пристально; взгляд его как бы имел резьбу, на конце заострялся и немного ввинчивался в попадавший в его поле объект. Было не отделаться от впечатления, что взгляд этот идет не от человека, не от глаз собственно, но начинается чуть впереди, то есть, что Николаев каким-то образом свой взгляд перед собой катит. Добавлю, катит неровно. Николаев довольно сильно хромал на левую ногу, а вздымая для шага правую, делал ею у земли замысловатый вензель, будто постоянно обходя Коровью лепешку. Понятно, столь очевидные недуги тотчас возбуждали сочувствие, благородную досаду, вину за отсутствие у себя таковых же. Роста он был среднего. Одет тепло. Крепко, судорожно он сжимал в руке авоську, на дне которой, как на чашечке чутких аптекарских весов, покачивалась небольшая, с кулачок младенца, магазинная редечка.
Я не запомнил бы всего так подробно (кстати, Николаев был без головного убора, и на лбу, там, где расступалась жиденькая пацанья челка, виднелась красная бороздка от кепки), если бы не общий знак, что присутствовал в этой картине, задавал ей тон: Николаев совершенно не замечал старух. Похоже, сама возможность огрызнуться, крякнуть, зыркнуть, хмыкнуть, пусть без адреса, но и не без значительности плюнуть в сторонку или, напротив, улыбнуться, поклониться неизбежному, подхихикнуть — как-то отмежеваться или солидаризироваться с суровым судом — не приходила ему в голову. Видно, так он был крепок, так далек дворовой мелочности, что все соблазны подобной тяжбы или дружбы пролетали мимо него, точно девичьи шепоты мимо «артиста в силе».
Потом я встретил его в пункте по приему стеклотары — сыреньком, кислом и довольно большом подвале с длинными скамьями по стенам, на которых в полутьме ожидали люди. На цементном полу угрюмо покоились многоугольники сеток, рюкзаков, сумки, саквояжи, баулы; люди молчали. Я слегка прикорнул. Вдруг возникала искра, и тогда огнем по сухостою бежала речь. Джинны, алчущие справедливости, жертвы похмелья, Бог знает чего, мигом вылезали из различной емкости и укупорки бутылок, бились головами в стены и потолок подвала, лупасили себя кулаками в груди, вспоминая какое-то былое, пускали нервные ностальгические слезы по таким же, как они, призракам, все чего-то от кого-то хотели и требовали, не забывая, однако, жадно следить за порядком очереди и пресекая любые попытки его нарушить; притомившись, испустив убогий дух, с шипением втягивались и вяло растекались по мутным сосудам.
Николаев, прикрыв глаза, дремал. Как и в случае с дворовыми старухами, он ничего не демонстрировал, не провозглашал, ничего ничему не пытался противопоставить, и ни одна видимая жилка, желвачок не дрогнули на его лице. Лишь однажды он ковырнул в носу, да и то без удовольствия и охоты — точно не в своем, а когда подошла его очередь, он, так и не открывая глаза или соорудив одностороннюю оптическую систему — «оставаться невидимым, но самому видеть», — ринулся на амбразуру и ловко выставил на подоконничек свои семь бутылок, между прочим, молочных. Он предоставил усатому приемщику три попытки выдать верную сумму: не шевельнулся, когда усач метнул первые деньги, не шевельнулся, когда тот поменял гривенник на пятнадцатикопеечную, лишь когда молодой человек ехидно катнул наконец еще пятак, деньги взял и, вензеляя ногой, пошел прочь.