Однажды, покушав и опорожнившись, дитя мое открыло глаза. По глазам, как известно, можно отгадать очень много, если не все, мой опыт тут невелик, но весьма доказателен, я имею в виду одну рыбку — еще одну тайну, о которой, если хватит речи, расскажу позднее. Но глаза воспрявшего… Конечно, то были рачьи глаза, не могла же измениться их форма, их вещество, наконец, и цвет глаз казался знакомым, но никакой вести в них не было. Чтобы не обмануться (разумеется, я с детства был близорук), я подошел поближе и наклонился, — нет, информации не прибавилось, я совершенно не понимал, кто лежит передо мной — теперь с глазами открытыми, кто выковыривает из пасти застрявшую там травинку. В очах его не было печали — этого позывного внятного мне сознания, ее не было в помине, ошибиться тут нельзя, уж ее бы я обнаружил даже слепой. Допускаю, что подобное свойство рачьего глаза не вечно, и при определенных обстоятельствах этот фон может исчезнуть вовсе, хотя невозможно вообразить эти тысячелетия, состоящие сплошь из обстоятельств столь счастливых. Странно, подобная окончательная перемена в сторону беспечальное™ должна бы была меня обнадежить, но почему-то я ждал, ждал хоть чего-нибудь еще — ну, вразумительного, но, кроме спазмочек неудовольствия, связанного с застрявшей где-то травинкой, так ничего и не дождался. Нет, то не были глаза сумасшедшего, выпавшего. В раннем детстве в реке я видел сумасшедшего рака, навсегда запомнил его взгляд — странника, бредущего не в пространстве, а во времени. Здесь же, напротив, была норма, да, сокрушительную нормальность — вот что они выражали. Возраст… тут загадок было не меньше, правда, одна деталь кое-что приоткрывала: движение клешнями, то, как он орудовал ими, пытаясь вытащить ту травинку. Жест гармоничного болвана, которому не дано усомниться в собственном совершенстве, в красоте засунутой в пасть клешни. Скорее всего, был он уже юношей — в детях нет этого невыносимого самодовольства, они вынимают такие вещи быстро, опасаясь получить по клешням, ну а взрослым просто лень что-то там вынимать.
Словом, чем дальше я наблюдал, тем меньше понимал, и даже когда он (она? оно? нечто четвертое? пятое?) поднялся со своего ложа, мало что прояснилось. Передо мной было существо крупное, частично склеенное, частично свинченное из вполне добротных с виду частей, двигались они неторопливо, будто пританцовывая или какой-то танец припоминая. Теперь я ждал слов. Мне было даже любопытно, что же я совершил в ту ночь, столкнув камень вниз, исследовательский этот интерес перевесил тревогу и даже все крепчавшее ощущение обреченности. С кем же, так сказать, предстоит… Рак (я уже сомневался, рак ли он, не дикая ли мутация, но вообразить, что и с чем могло так смешаться, не удалось, потому иначе классифицировать его я не мог) тем временем изучал окрестности. Ничто не задержало его взгляда, даже тот камень, даже наш коралл: все припоминая какие-то па, он подполз к нему, пнул мощной задницей, но, не дождавшись ответа, потерял интерес и продефилировал дальше. Меня (заволновавшегося, готового к идентификации, неуверенно улыбающегося) он оглядел так же, как чуть ранее кирпич, — без удивления, без любопытства, без… приставляйте к чему угодно, все сгодится, и пополз прочь, давая понять, что ничего общего между нами нет, не было и быть не может. Побродив еще чуток, он лег, разинул пасть и закрыл глаза — засвидетельствовал, что нечто нас все же связывает.
Заговорил он вечером, заговорил сам с собой, с клешней, с травинкой— не знаю. Вроде бы язык был наш, не наш рачий, а наш сосудистый. Слова как будто знакомые и вместе чужие, под знакомой облаткой привычных звуков неведомая мне воля, которой зачем-то понадобилась уловка речи. Рачьи интонации отсутствовали, как и нам лишь присущие обороты, неповторимые слова и словечки, — до изъятия Старика мы ими пользовались. О содержании совсем коротко: его не было. Во всяком случае, ни тогда, ни впоследствии мне не удалось его уловить. Допускаю, что виноват был я, не способный воспринимать содержание новое, уразуметь эту смесь цитат из радиопередач, официальных сообщений, идиотских стишков и того же качества анекдотов, а также восклицаний, междометий и прочих необременительных для ума созвучий. Напрасно я ждал и чего-нибудь, так сказать, ненормативного, вроде «хера моржового». Вероятно, за сложность и чрезмерную метафоричность было отринуто и это, мне лично до сих пор дарившее благую весть о мире, холодном соленом просторе — вечной усладе хромых беглецов.