Принято считать, что история совершается тогда, когда происходят зримые перемены (1905, 1917, 1929, 1937, 1956, 1991 годы для России ХX века). Но чем более неподвижным кажется время, тем основательнее и неотвратимее совершает свою работу крот истории. Подлинно важные,
Поздний сталинизм – несомненно, самые глухие годы русской истории ХX века, когда этот глубинный исторический процесс был особенно интенсивным и завершился окончательной кристаллизацией советской нации. Ее постсоветская наследница до сих пор переживает фантомные боли, комплексы и травмы той эпохи. Именно тогда (не до и не после) окончательно отлились ее идеологические параметры. В эти годы осело многое из эпохи 1930‐х, возникла новая взвесь модернизированного консерватизма и ностальгической патриархальности, антиамериканизма и ревнивого отношения к достижениям Запада, изоляционизма, ксенофобии и агрессивно-экспансионистской международной повестки – всего того, чего не знал Советский Союз до войны.
Уникальность этой эпохи – в ее особых отношениях с предыдущим и последующим периодами советской истории. В конце 1920‐х годов стало ясно, что страна входит в новую эпоху. Но в 1930‐е в начале этого туннеля еще брезжил свет 1920‐х. Он шел из прошлого, сзади. Оборачиваться не рекомендовалось, но, обернувшись, можно было еще заметить (хотя к концу 1930‐х уже и с большим трудом) «отблеск костра» Революции (используя метафору Юрия Трифонова). После смерти Сталина, и особенно после 1956 года, как будто открылась настежь дверь впереди и свет пошел оттуда[8]
. У многих современников возникло ощущение, что все началось заново («очищение идеалов революции», «возврат к ленинским нормам жизни» и т. д.). Послевоенное десятилетие во всех смыслах уникально:Это пребывание в кромешной тьме лучше других передал Давид Самойлов: «Страшное восьмилетие было долгим. Вдвое дольше войны. Долгим, ибо в страхе отшелушивались от души фикции, ложная вера; медленно шло прозрение. Да и трудно было догадаться, что ты прозреваешь, ибо прозревшие глаза видели ту же тьму, что и незрячие»[9]
. Но жизнь в этой сплошной мгле не остановилась. Напротив, шел интенсивный процесс переплавки опыта в новое историческое самосознание. Именно в эти годы – не в 1920‐е, не в эпоху террора, не во время войны, но именно после нее – завершалось формирование советской нации.Послевоенная эпоха отличается от предшествовавшей тем, что именно она была вершиной сталинизма. Один из самых проницательных современников – киновед и историк театра Майя Туровская писала:
Как свидетель этого времени я высказываю предположение, что 30‐е годы не были конечным продуктом диктатуры и ее «золотым веком». Что, напротив, это было переходное время, когда революционаризм 20‐х годов стал переходить в прагматическую, практическую сталинскую диктатуру – «большой террор», как его называют историки, но быт и культура, пережившие радикальную ломку, все еще сопротивлялись унификации, сохраняя неоднородность, негомогенность, многоукладность, которая практически рухнула после войны, когда и наступила ждановщина[10]
.