прежде всего неконтролируемые и непредсказуемые переживания: страх, физический и психологический дискомфорт (боль, голод, холод), чувство крушения всей довоенной картины мира, агрессивные проявления «животного» начала в человеке в экстремальных обстоятельствах (столь же частые, как и героизм). Особая военная антропология формируется также через новое ощущение телесности – тело человека на войне или в тылу оказывается болезненным и тяготящим и в то же время воспринимается как часть единого страдающего коллективного тела (там же).
Во время войны все эти факторы резко усугубляются из‐за «государственного давления на все сегменты общества», многократно усиливавшего «собственно тяготы войны: террор и принуждение на фронте (политотделы, заградотряды) и в тылу (депортация народов, „превентивные аресты“ и аресты за „пораженческие разговоры“ и пр.), репрессии в отношении военнопленных, людей, бывших в окружении или живших на оккупированной территории» (623).
Столкновение мобилизационных задач, новой реальности и на глазах отменяемых эстетических конвенций создало новую ситуацию письма, которое Кукулин обозначил как «дискомфортное». Его возникновение превратило историю советской литературы о войне в историю «адаптации эмоционально дискомфортного опыта для нового обоснования советской идентичности – и историю отвержения опыта, дискомфортного экзистенциально». Кукулин склонен разделять этот опыт на эмоционально-дискомфортный и экзистенциально-дискомфортный, утверждая, что
в первые же месяцы войны дискомфортные и даже катастрофические переживания стали частью культурного сознания – без разделения на эмоционально-дискомфортные и экзистенциально-дискомфортные. Важнее было то, что эти переживания были опознаны и описаны как личные, как неотъемлемый элемент повседневной жизни каждого, а не как то, что происходит с умозрительными героями, которые воюют в абстрактном, созданном усилиями пропаганды пространстве (там же).
Это разделение полезно, поскольку позволяет понять характер мобилизационной задачи советской военной литературы, состоящей в блокировке экзистенциально-дискомфортного самоощущения за счет расширения зоны эмоционального дискомфорта. Последний требовал отказа от прежних героических конвенций, вообще чуждых какому-либо дискомфорту, но не позволял сложиться принципиально новой эстетике изображения войны. Да, «при такой смене оптики принципиально важным оказалось фиксировать ежедневные „мелкие“ ощущения, саму ткань повседневного восприятия мира… Следствием такого отношения к описываемой реальности становится деидеологизация текста» (625), но функция этого письма состояла прежде всего в
Интимизация опыта была