– Споклонись, ваше благородие…
Монахиня прилепила к полу свечу:
– Вот и сыскался, родимец, – шептала она, отходя во тьму.
В неверном и боязливом свете Кошелев узнал голову штрафного солдата Родиона, с которым встретился в ошаре.
Седые волосы разметались на свернутой шинели. Кошелев узнал его обтянутое лицо и три тонких морщины философа на лысом лбу, над запавшими глазами.
– Гренадер, так ли? – сказал он, наклоняясь к солдату.
Тот дышал сухо и горячо. Он лежал, как костлявый мертвец в темном мундире с поломанными медными пуговицами. У изголовья высился гренадерский кивер, обтертый и промятый, козырек был обломан, и медный орел, по которому бродил неверный свет, повис на одном крыле. На кивере стояла жестяная кружка.
– Боже мой, как свиделись, Родион… Давно ли лежишь?
– Не знаю, дав-давно, – заикаясь, ответил солдат. – Кабак огнем занялся, я вылез… Сюды с собакой добрался.
– А, и собака…
– Собаку, спасибо, одна монашка взяла. Обещалася поб-поберечь… Ваше благородие, я вижу, ты вошел, я и позвал… Я тебя согнал тогда из ошары, ваше благородие, прости. Я думал, пошто согнал офицерика.
– Полно, Родион.
– Нет, когда можешь, прости.
– Господь с тобой, да я и не помню, – Кошелев пожал плоскую руку гренадера.
– Как ты горишь. Воды тебе дать?
– Воды не надо, спасибо.
Солдат примолк, но скоро послышались Кошелеву влажные вздохи и шелест. Старик плакал. Кошелев стал гладить его горячие волосы.
– Полно, ну, полно, стыдись, гренадер.
Родион приподнялся на локте, он больше не заикался:
– Мне помереть, а тут никого… Други мои в полку, под ружьем… Помереть…. Вечор мушкетер русский, рядом лежавши, помер… А мне помереть не должно, у меня тайное дело, присяга нерушимая… Ваше благородие, в Москве кто стоит, неприятель?
– Неприятель.
– Вестимо, повоевали Россею… А што сказывал мушкетер, будто Бонапартий нашему государю Павлу Петровичу брат скрытый, родимый, сын Екатерины амператрицы, и пришел державу принять под закон истинный.
– Бред, Родион, бред, бредил твой мушкетер… Бонапарт – мятежник французский, как он может быть братом императору Павлу Петровичу…
– Жаль, – Родион опустился на солому. – Жаль, ежели так… А мне поверилось. Кабы было такое, тогда бы все замирилось, истинный ампиратор тогда бы снова взошел.
– Подумай, что говоришь о враге нашего государя.
– А то говорю. Как вы убили истинного государя Павла Петровича, порушили сверху закон – загибла Россея… В Москве-то… Сказано: «Мне отмщение и Аз воздам». И воздается.
– Я не убивал, видит Бог, государя.
– И ты чего отпираешься… Ты тоже во дворце был. Я вас всех помню… Кабы Пален граф нашего барабанщика не попятил, взошли бы мы во дворец и всех вас, щенят, офицеренок, барство-дворянство, всех со штыков постряхали…
– Убили бы, да? И государь убит, и вы все убийцы… Пошли бы бунтом гулять… Постряхали… Не испугал… Тебе меня не судить, чего судишь… Я не убийца. А мыслил в грехе человеческом, что по свержении Павла взойдет российская заря, новый свет, утвердится новый закон. Не зло, не тьма, не рабство мое отечество, а свет истины, истинная свобода, правда, святыня…
Родион, слушая, медленно приподымался на локте, потом опал, точно бы в забытьи.
Кошелев склонился над ним:
– Родион, ты слышишь?
– Слышу… Я тебе секретное дело докладаю… У меня собака ево, которую вы тогда во дворце ловили… Белу-то, разве не помнишь?
– Нет, я не помню… Белая. Постой… Право, не помню.
– У меня собака государя Павла Петровича. Я ее под мундиром из дворца вынес. А как пропала из казарм, ушел из полка искать. Под Валдай-городком у цыган стретил. Конь на веревке идет, а у коня собака, вся в пыли, потемнелая. За казенные сапоги ее выменял, за шинель. Тогда патрули меня взяли. Фухтеляли перед фрунтом, стал я штрафной… С собакой в походы ходили, в огне стояли, а еще про то знают Михайло Перекрестов да Аким Говорухин, гренадеры… Мне ее препоручили, а мне помереть… Ваше благородие, схорони собаку, товарищам передай, она у здешней монашки именем Параскева…
«Параша», – радостно отозвалось у Кошелева.
– Ради Исусе Христе, Бога нашего, слово крепкое дай собаку товарищам передать, матушке Одигитрии крест положи…
– Кладу, – с улыбкой перекрестился Кошелев. – Оберегу, передам.
– Хороший ты человек, дай тебе Бог, – сказал солдат и опустил голову на шинель.
Кошелев поднялся с колен, задул свечу и на носках пошел вдоль гробниц. Теперь он снова слышал невнятные стоны и бормотание спящих.
В притворе, у паникадила, к нему спиной стояла монашка, оправляя на затылке черный платок. Кошелев заметил ее светлые волосы, собранные узлом. Он узнал эти волосы и поклонился:
– Здравствуйте, вот я сыскал вас…
Черница приняла с паникадила свечу и обернулась. Ее лицо было озарено снизу, лучисто и тайно сияли глаза.
– Здравствуйте, – она поклонилась в пояс. – То вы, барин? Я вас тоже искала по монастырю, а вас нет. Благодарствование примите, что в горе меня не оставили.
Ее лицо выступало из тьмы, как светящийся лик иконы.
– Я вас искал попрощаться. Я намерился из Москвы бежать. В армию.
– Дай Бог, барин. Трудно вам будет.