Но когда я восхищался очарованием ложи в «Опера», куда наша кудесница завлекала Ренуара и Пруста — одного из деревни, другого из постели больного, — я не знал, что этот гений, туманный, воздушный, который выражается то в дерзости, то в сооружении китайских деревьев с ветвями из перьев и жемчужин, я не знал, повторяю, что этот гений способен расширить свои границы до настоящей гениальности, что наш гений жизни — попросту гениальная пианистка. Так как не только жизнь и нас, своих друзей, сумела она атаковать своим твердым кулачком, но и «Плейель»[284]
, из которого эта кошачья лапка извлекла прелюдии и мазурки Шопена, с их жемчужинами, тихими, бурными и веселыми, свойственными ее расе. Она околдовала нас в полном смысле слова, как это мог сделать только Андре Жид[285], когда иногда удавалось услышать из соседней комнаты его игру на пианино.Едва сделав это открытие, я поделился им с Роланом Гарросом, большим любителем фортепианной музыки. С этой минуты мы добились, что она играла для нас с Гарросом между двумя его полетами.
Вчера вечером, сопровождаемая Марселль Мейер, мадам Серт согласилась появиться на эстраде.
У музыки плохая память, она забывает своих исполнителей, как вода графин, и каждый пианист накладывает на нее свой отпечаток. Советую тем, кто будет иметь счастье слушать Мизию, помимо удивления, которое они должны испытать, вспомнить бессмертные души тех, кого, как признается в своем восхитительном четверостишии Малларме, она вдохновляла и обогащала своим таинственным соучастием в их творчестве».
В последнее лето, когда я приехала в Венецию, надеясь застать там Руси, ее там не оказалось. Серт увез ее в круиз с несколькими друзьями. А я уже вызвала телеграммой отца Ржевского в Италию, надеясь, что он убедит Руси поехать в Швейцарию лечиться в клинике. Он немедленно откликнулся на мою просьбу, но Руси еще не вернулась. Когда Ржевский приехал, я была в состоянии, близком к депрессии. Он сделал все, что было в его силах, чтобы помочь мне, и посоветовал причаститься в прекрасной доминиканской церкви. Ему надо было вернуться в свой монастырь. Через день я получила записку от Руси, которая просила дождаться ее.
Она действительно вскоре приехала, похудевшая, с вытянувшимся лицом, изнуренная. Я просто заболела от мысли, что с каждым днем она все больше чахнет. Когда мы вернулись в Париж, Руси уже почти не могла выходить, у нее не было даже сил вести машину. Днем ее навещали друзья, а вечером, оставшись одна, она звонила мне: «Приходи скорее». Она и слышать не хотела о сиделке. Так как Руси непрерывно курила и в полусне прожигала простыни, я вечно боялась, что она может по-настоящему поджечь постель. Поэтому почти всю ночь стояла возле нее на коленях, рассказывая всякие истории. Руси становилась настоящим ребенком и не уставала слушать меня до рассвета. Тогда она засыпала, и я потихоньку на цыпочках уходила.
Серт, по своей натуре никогда не признававший болезни, не отдавал себе отчета в серьезности ее состояния. Для него жизнь оставалась прежней, и он спокойно спал.
Между тем Руси менялась на глазах. Необходимо было положить ее в клинику, но как сказать ей правду? Невозможно. Ее сестры здесь не было. Тогда моя самая близкая подруга[286]
согласилась прибегнуть к такой уловке: она убедила Руси, что сама должна как можно скорее поехать лечиться в Швейцарию, но у нее не хватает храбрости сделать это одной. Не сможет ли Руси по-дружески пожертвовать собой и сопровождать ее? Она притворилась больной, и бедная маленькая Руси поверила, что действительно спасает ее. Она долго объясняла мне цель этой поездки, которую надо немедленно предпринять, сказав, что я смогу навещать ее в Пранжэне и что Серт завтра же присоединится к ним.Красота Руси была тогда сверхъестественной, но взгляд таким грустным, что не знаю, чего мне стоило остаться в Париже. Слава богу, она поверила в болезнь нашей подруги.
Я должна была сдержать душившие меня слезы, так как они тотчас же разоблачили бы наш заговор. Однако спустя несколько дней не выдержала и отправилась в Пранжэн. В клинике мне не разрешили увидеть ее. Так и не знаю, чье это было распоряжение. Два раза я возвращалась туда, но безуспешно. Мне говорили, что малейшее волнение может оказаться для нее фатальным. Последний раз, когда я позвонила из Парижа, подруга сказала: «Только чудо могло бы спасти ее». Я немедленно телеграфировала отцу Ржевскому, прося его срочно поехать в Швейцарию.
Я исповедалась и после этого поехала в Лурд[287]
. Ничего не помню ни о своем отъезде, ни об этом отчаянном путешествии. Приехав, я купила свечу такую огромную и тяжелую, что понадобилось двое мужчин, чтобы отнести ее в Грот. В это мгновение невыносимая боль обожгла мне глаза. Я набрала пригоршню воды из источника и вымыла ею лицо…Вернувшись в отель, чтобы расплатиться, я заметила странное расстройство зрения: прямые линии изогнулись и страшная боль сжала голову.