Зададимся вопросом — как советская идеология ассимилировалась традиционным сознанием? Где лежат ценностные и логические мостики, позволявшие людям освоить и принять советские установки? К примеру, в идеологической картине классического периода советского общества (30 — 50-е годы) такие реалии, как дача, любая собственность сверх предметов обихода, отдельная квартира, носили негативный характер, рассматривались как попущение и требовали оправдания. В публицистическом жаргоне советской эпохи бытовали ругательства — «вещизм» и «потребительство». Что, помимо конформизма, двигало людей к искреннему принятию подобных установок, казалось бы, противоречащих человеческой природе?
Дело в том, что удобный и обустроенный быт свидетельствует о движении человека в мир, движении прочь от эсхатологического идеала. Эсхатология же — движение от ЭТОГО МИРА. Мирское равно мещанскому, мещанство же — самое страшное ругательство в устах российского интеллигента. Погруженность в мир сама по себе греховна и профанна. «Духовность», стремление выпрыгнуть из мира — возвышенна и сакральна. Знаменитая непрактичность шестидесятника, его презрение к деньгам и социальным реалиям формировали тип личности, способной успешно ориентироваться в сфере возвышенных, духовных интересов, но беспомощной в мире реальном. Лозунг «человек должен быть выше сытости» (Л. Толстой) — в своих основаниях гностический, вырастающий из презрения к плоти.
Репрессивность традиционной русской культуры, высокий статус монашеского, аскетического идеала (до которого простой смертный, разумеется, не дотягивает, но в идеальном плане стремится, или, по крайней мере, утверждает, что стремится) в своих основаниях так же пронизаны гностическими смыслами.
Обратим внимание на приверженность шестидесятников XX в. к чистому идеалу на фоне отрицания всякой практики («сволочной действительности») как стихии, трансформирующей, размывающей и травестирующией идеал. Суть этой системы воззрений состоит в том, что дух, идея, должное — прекрасны сами по себе, в чистом виде. Однако, высокому должному противостоит непреоборимая сила природы «мира сего». Поэтому, облекаясь во плоть, идеи должного фатально извращаются, превращаются в свою противоположность, омертвляются. Главный ужас ситуации состоит в том, что в этом извращенном виде изуродованная идея предстает перед недалекими и пришедшими позже людьми в качестве собственно должного. Так происходит страшная подмена, извращение высокого идеала в глазах профанов. Отсюда шестидесятническая мифология революции:
Я все равно паду на той,
На той единственной гражданской
И комиссары в пыльных шлемах
Склонятся молча надо мной. (Б. Окуджава)
Революция понимается как замечательное время, когда должное не успело пройти цикл своего отрицания. Время, когда, за вычетом неизбежных шкурников и примазавшихся, масса идеалистов хранила верность чистому, незамутненному должному, боролась и умирала во имя Его. Однако далее, после полной победы должное вступает в неизбежный цикл перерождения, связанный с массовым овеществлением идеи. Из этих представлений вырастает главная, знаковая для поколения антитеза: хороший Ленин/плохой Сталин.
Преодолеть непреодолимую плоть можно лишь в эсхатологической перспективе. Сломать непреоборимую силу вещей может преображение, перерождение самого бытия и изменение природы. К сожалению, эсхатологические упования не сбылись и коммунизм не наступил. Поэтому реальность, окружающая шестидесятника, омерзительна. Но эта реальность не заслоняет главного и не в силах поколебать априорную интеллигентскую ВЕРНОСТЬ ДОЛЖНОМУ.
Шестидесятник живет в ощущении того, что если всю жизнь стремиться к чуду, жертвовать собой и совершать подвиги — однажды, неожиданно для тебя оно произойдет. Популярные в ту пору стихи «Сезам, ну откройся Сезам» не случайны. Если люди из поколения в поколение будут стремиться к должному, страдать и умирать во имя Его, то, рано или поздно, чудо произойдет, мечты и жертвы поколений откроют волшебные врата. Перед нами чистой воды эсхатологическое сознание эпохи спада и изживания эсхатологического видения мира. Это мироощущение уже надрывно. Временами человека охватывают сомнения. Но, открестившись от наваждения, российский интеллигент советского чекана снова припадает к великому должному. Не смотря ни на что и вопреки всему. Шестидесятник верен романтикам, дон-кихотам и готов встать в один ряд с очередными идеалистами. В этом — проявление его символа веры. В отличие от недалекого традиционалиста шестидесятник осознает, или признает, или допускает невоплотимость должного. По крайней мере, сейчас или в обозримой перспективе. Однако, отказ от должного для него немыслим и невозможен.