Читаем Позвонки минувших дней полностью

И вот пришел конец лету. Вера Ивановна, зная, в каком трудном положении папа, предложила его устроить в Куйбышевскую больницу. Приехала литфондовская машина. Папа вышел, откровенно, просто, тяжело болея. К этому времени припадки с кровохарканьем участились. Катюша ему вспрыскивала камфору, и он хвалил ее. Лучше любой сестры — быстро, смело. Папа уже не думал о нас, о жизни, о работе — болезнь так захватила его, что он ни о чем другом не в силах был думать. Я тогда еще раз понял простое явление: умирает не тот человек, который жил. И вот папа, сосредоточенный на одном, на своей болезни, — медленно, медленно выходит из дому, идет к машине. Я хочу усадить его рядом с шофером, где меньше качает. Он вдруг тяжело обижается. Ему сквозь мрак болезни представляется, как видно, что это так же обидно, как в его время сесть на козлы. Прерывающимся от сдерживаемых слез голосом он жалуется: «Больного человека… Как это можно». Я поскорее усаживаю его на заднее сиденье машины. И он быстро, по — детски, успокаивается и говорит: «Вот это другое дело». По дороге — так было и когда мы возвращались из Луги и ехали на дачу — какие- то силы будто сами собой просыпаются в нем, точнее, собираются остатки сил и помогают ему перенести дорогу благополучно. Грубость приемного покоя. Точнее, казенное безразличие, превращающееся в грубость возле человеческого страдания. Я в городе. Начинается осень 40–го года. Я читаю Акимову 1–й акт «Дракона». Он принимает его холодновато — мы еще в ссоре. Точнее, он еще не пережил московского недовольства от неуспеха первого представления, от спора с директором из-за билета, от того, что жаловался я на Гарина, выпущенного неготовым. А, по впечатлительности своей, он не скоро успокаивался, глубоко переживал обиду. Тогда я звоню Козинцеву — он в это время с успехом работал и в театре — и приезжаю к нему. День еще теплый — балкон открыт. Точнее, это не балкон, а дверь с решеткой внизу. Полки книг до потолка, вся обстановка, теперь мне столь знакомая.

Прелестный пес, длинный, коротконогий, мохнатый, серобелого цвета. Он работал в цирке, и у него во рту разорвалась петарда прежде, чем он успел положить ее куда следует. С тех пор отказался пес работать на арене, и Козинцев купил его. Дома показывал пес фокусы с охотой. Открывал двери и, выходя, закрывал их за собой. Ложился в чемодан и закрывал себя крышкой. Козинцев, печально — доброжелательный, стройный, как и в нынешнее время, но необыкновенно моложавый, совсем юноша. Ему пьеса очень понравилась, отчего я повеселел. Пришла Магарилл, красивая, очень отделанная, совсем как произведение искусства. И весь их дом показался мне еще более привлекательным. Все казалось мне понятным, кроме содружества с Траубергом, которого не принимала моя душа с его речами, уверенностью, круглым лицом и вытаращенными холодными глазами. Впрочем, Трауберга в этот день не было у них. Дом оставался подобранным, сдержанным. Я все начинал и не мог продолжить второе действие «Дракона».

Мы вместе с Любашевским в просторном министерском кабинете Храпченко. Комитет по делам искусств где-то высоко, во втором или третьем этаже. Адреса не вспомнить. Во всяком случае, он не там, где во время войны. Не на Дмитровке. Во всяком случае, я так вижу сегодня. Может быть, на площади Ногина. Запорожская башка Храпченко. Улыбаясь и не глядя на меня, он заявляет: «Дракон», во всяком случае сейчас, пойти не может.

А по поводу пьесы Любашевского говорит подробнее. О «Драконе» он говорит как бы в пространство. Ему самому странно, что приходится возражать против пьесы антифашистской. Даже смешно. Поэтому он ограничивается одной фразой. Я не читал пьесы Любашевского. Но Храпченко возражает не по сюжету и не по частностям, и на меня веет тем самым дворцовым дыханием, с которым познакомился я так недавно. Я как будто слышу музыку, табель о рангах подымает невидимый штандарт, и далеко — далеко в тумане проходит хозяин, подобный божеству. «Такое ли хорошее свойство скромность? — спрашивает Храпченко. — Определяет ли оно советского человека? Прочтите “Парень из нашего города” Симонова. Там совсем другие черты…» Я ухожу из кабинета с перепутанными на столичный лад чувствами. Впрочем, совещание проходит тихо, никто меня не обижает. Напротив, я выступаю с успехом. Живем мы в гостинице «Москва», обедаем в «Национале». Нервы напряжены. Я много пью. Живем мы в одном номере с Любашевским. Однажды, после обеда, оба мы уснули. И вдруг я вижу, что один угол комнаты нашей переполнен чудовищами, голыми дьяволами, мужского и женского пола, вполне человекоподобными. Я вскакиваю. Самый маленький из дьяволов, старик, отделяется от толпы, бросается ко мне и беззубыми деснами кусает за колено — по своему росту. Я отбрасываю его. Тогда он присасывается к грудям дьяволицы, висящим чуть не до полу. Насосавшись, подрастает, бежит ко мне. Я усилием воли просыпаюсь, но вижу, что угол комнаты переполнен все теми же голыми чудовищами.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Третий звонок
Третий звонок

В этой книге Михаил Козаков рассказывает о крутом повороте судьбы – своем переезде в Тель-Авив, о работе и жизни там, о возвращении в Россию…Израиль подарил незабываемый творческий опыт – играть на сцене и ставить спектакли на иврите. Там же актер преподавал в театральной студии Нисона Натива, создал «Русскую антрепризу Михаила Козакова» и, конечно, вел дневники.«Работа – это лекарство от всех бед. Я отдыхать не очень умею, не знаю, как это делается, но я сам выбрал себе такой путь». Когда он вернулся на родину, сбылись мечты сыграть шекспировских Шейлока и Лира, снять новые телефильмы, поставить театральные и музыкально-поэтические спектакли.Книга «Третий звонок» не подведение итогов: «После третьего звонка для меня начинается момент истины: я выхожу на сцену…»В 2011 году Михаила Козакова не стало. Но его размышления и воспоминания всегда будут жить на страницах автобиографической книги.

Карина Саркисьянц , Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Театр / Психология / Образование и наука / Документальное