Кончилось тем, что мужчина, которого любила Мария, послал открыть дверь свою жену, и, когда Мария увидела эту неказистую женщину в ночной рубашке из бумазеи, она повернулась и кинулась бежать домой при лунном свете, как быстроногая лань, и даже быстрей, — бежать, врываясь к людям в сны. Наутро горожане в большинстве своем просыпались, тяжело переводя дух и с дрожью в натруженных ногах, такие усталые, словно ни разу за всю ночь не сомкнули глаз. Мария же и не догадывалась, как покалечила себя, пока не попробовала шевельнуть правой рукой и не смогла, а тогда подумала, что так ей и надо. С тех пор она предпочитала держать свои руки при себе.
Конечно, зла по возможности все-таки следует избегать, и, когда речь шла о том, действовать или положиться на судьбу, Мария неизменно проявляла благоразумие. Фруктовые деревья сажала в темное время суток, при луне, а некоторые из стойких многолетников, выхоженных ею, и поныне благополучно произрастают на грядках у тетушек — лук, например, до сих пор родится такой ядреный и жгучий, что понимаешь, почему он слыл когда-то первейшим средством от собачьих укусов и зубной боли. Мария всегда следила за тем, чтобы носить на себе что-нибудь голубое — даже когда состарилась и уже не вставала с постели. Шаль у нее на плечах была райской голубизны, и, когда она выходила посидеть на крыльце в кресле-качалке, трудно было различить, где кончается она и начинается небо.
До самого последнего дня носила Мария и кольцо с сапфиром, подаренное любимым человеком, чтобы оно напоминало ей, что в жизни важно, а что — нет. Очень долгое время после того, как ее не стало, люди продолжали уверять, будто глухою ночью, когда воздух свеж и безветрен, видят в поле голубую, как лед, фигуру. Божились, что она движется мимо фруктовых садов в северном направлении, и, если стать на колено под старой яблоней и затаиться не шевелясь, она заденет тебя, проходя мимо, краем платья и с того дня тебе во всех делах будет сопутствовать удача, и твоим детям тоже, а после них — их детям.
На небольшом портрете, присланном тетушками в специальном упаковочном ящике ко дню рождения Кайли и полученном с двухнедельным опозданием, на Марии — ее любимое голубое платье, темные волосы зачесаны назад и перевязаны голубой атласной лентой. Портрет, писанный маслом, сто девяносто два года провисел на лестничной площадке в доме Оуэнсов, в самом темном углу, между портьерами из узорчатой камки. Джиллиан и Салли тысячу раз проходили мимо, поднимаясь к себе ложиться спать, и не обращали на него внимания. Здесь, на площадке, во время летних каникул Антония и Кайли играли в пачиси, даже не замечая, что на стене есть что-либо, помимо пыли и паутины.
Теперь его замечают. Мария Оуэнс висит у Кайли над кроватью. На полотне она как живая, — сразу видно, что к тому времени, как портрет был закончен, художник влюбился в оригинал. В поздний час, когда вокруг все стихает, посмотришь — и прямо-таки видишь, как, поднимаясь и опускаясь, дышит ее грудь. Если призраку взбрело бы в голову забраться в дом через окно или просочиться сквозь штукатурку, ему бы стоило сперва призадуматься, как его встретит Мария. С одного взгляда на нее всякому становилось ясно, что такая ни перед кем не дрогнет, не посчитается ни с чьим мнением, кроме своего. Она твердо верила, что собственный горький опыт не просто лучшее, но единственное, что может научить уму-разуму, и потому настояла, чтобы художник, среди прочего, не преминул изобразить шишку, которая так до конца и не рассосалась у нее на правой руке.
В тот день, когда доставили картину, Джиллиан пришла с работы, неся с собою запахи сахара и жареной картошки. С тех пор как Салли свела напрочь кусты сирени, жизнь с каждым днем становилась все лучше, яснее синело небо, вкуснее казалось свежее масло на столе, стало возможным спать спокойно всю ночь, не боясь ни страшных снов, ни темноты. Джиллиан мурлыкала себе под нос, вытирая прилавки в «Гамбургерах». Насвистывала по дороге на почту или в банк. Но когда, поднявшись наверх, она открыла дверь в комнату Кайли и очутилась лицом к лицу с Марией, у нее вырвался вопль, который распугал всех воробьев на соседнем дворе, а местные собаки отозвались на него воем.
— Хорошенький сюрприз! — сказала она Кайли.
Джиллиан подошла поближе, насколько хватило смелости. У нее руки чесались немедленно завесить портрет Марии Оуэнс полотенцем или же заменить его чем-нибудь веселеньким и обыкновенным: яркой картинкой, на которой щенята перетягивают друг у друга веревку или детки за чайным столом угощают пирожными плюшевых мишек. Кому это надо — видеть прямо на стене собственное прошлое? Кому нужно то, что находилось когда-то в доме тетушек, на темной лестничной площадке, между ветхими портьерами?
— Неподходящая вещь для спальни, — объявила Джиллиан племяннице. — Жуть наводит. Снимаем ее!