— С детства? — переспросил Дзержинский, радуясь, что Ленин сам вывел разговор в нужное направление. — У вас было тяжелое детство?
— Почему тяжелое? Детство как детство. Золотая пора! Вот, помню, как-то мы с хозяйским Сашкою... — И Владимир Ильич, уже изрядно захмелевший, пустился в рассказы о своих детских и отроческих шалостях, из коих живая жаба, засунутая под рясу преподавателю закона Божьего, была самой невинной. Феликс Эдмундович весь этот пьяный вздор терпеливо выслушал и спросил:
— Кто была ваша мать?
— Кухарка, — спокойно отвечал Ленин: он, разумеется, не собирался выкладывать Дзержинскому или кому бы то ни было тайну своего царственного происхождения.
— Ах, кухарка... — Феликс Эдмундович сдержал вздох облегчения. «Ну, разумеется, кухарка; неужели по его манерам этого не видно? Огюст все напутал». Он почти успокоился, но на всякий случай спросил Ленина, кто был его отец.
— Шут его знает. Я незаконнорожденный. А вы из каких же будете? Из дворян, небось? Шляхта?
— Ах, какие там дворяне! — отвечал Дзержинский. — Одно название. Мой отец был школьным учителем. Многодетная семья, нищета, захудалый, ничтожный род.
Ленин впервые видел шляхтича, который бы честно признавался в том, что его род — захудалый и ничтожный; он почти зауважал Железного. Он подумал, что подарить Дзержинскому Польшу — будет, пожалуй, скуповато. «Ну что такое Польша? Не государство, а тьфу. Сделаю-ка я его военным министром или министром железных дорог: если взяться с умом, там можно класть в карман неплохие барыши».
В свою очередь Феликс Эдмундович, убедившийся, что боровик не представляет для него серьезной опасности, смягчился сердцем и сказал ему:
— Товарищ Ленин, я вас хотел бы предупредить... Вас уже дважды видели пьющим пиво в обществе товарища Зиновьева. Мне не кажется, что товарищ Зиновьев — подходящая компания для такого приличного человека, как вы.
Дзержинский сделал это предостережение с наилучшими намерениями, но просчитался. Ленина взбесило беспардонное вмешательство постороннего в его дела; кроме того, он сразу понял, что Дзержинский намекает на сапожничье происхождение Гришки, и еще пуще оскорбился. Он не мог стерпеть, чтобы задрипанный шляхтич оскорблял русского пролетария, и сказал в довольно напыщенной манере, что бывало с ним не часто:
— А я считаю, что за это мы должны относиться к товарищу Зиновьеву с еще большим уважением.
Дзержинский взглянул на него изумленно и заговорил о другом. (Пару дней спустя из товарищеской болтовни Ленин узнал, что вождь подразумевал совсем иное: оказывается, неразлучные Зиновьев и Каменев были содомитами. Впрочем, это не произвело на Ленина впечатления: его собственная половая жизнь была так здорова, обильна и богата, что на чужую ему было решительно начхать.) Однако надо отдать должное проницательности Дзержинского: он ни на миг не заподозрил Ленина в принадлежности к той же категории людей, что и товарищ Зиновьев, а просто счел его законченным болваном.
— Довольно пустяков. Поговорим о главном, — сказал он. — В каком объеме и каким образом вы намереваетесь вкладывать средства в революционный процесс?
Ленин тяжело вздохнул: ему совсем не хотелось обсуждать эту тему. Дела его в последнее время шли неважно: почти все проекты, начавшись блистательно, по капризу судьбы и глупости компаньонов завершались крахом. Но он понимал, что невозможно выиграть рубль, не рискнув хотя бы копейкой.
— Сколько вы хотите? — спросил он.
— А сколько у вас есть?
— Э... Видите ли, почтеннейший, я на данном историческом отрезке испытываю небольшие временные затруднения...
— Понимаю, понимаю, — усмехнулся Дзержинский. Он к этому времени уже навел о Ленине кой-какие справки и знал, что тот никакой не крупный капиталист, а обычный
— Прибыли пополам? — быстро спросил Владимир Ильич.
Дзержинский задумался. Он был широко образованным человеком: изучил Овидия, Плавта, Цицерона, Бабефа, Макиавелли, Блаватскую; но экономика не интересовала его — он считал ее чем-то вторичным. О прибылях, рентабельностях и прочем он имел слабое представление. Но все же несколько классов гимназии он окончил, и не нужно было штудировать «Капитал», чтобы понять, что человек-гриб обнаглел.
— Двадцать пять процентов, — ответил он.
— Вам?
— Вам, разумеется.
— Гм... Ладно, по рукам, — сказал Владимир Ильич. Он видел, что в финансовых вопросах Феликса Эдмундовича нетрудно будет обдурить. (Дальнейшее сотрудничество показало, что он был в этом не совсем прав: уж очень чуткий нос был у Феликса Эдмундовича.)
Когда пришла пора рассчитываться, Владимир Ильич не без смущения обнаружил отсутствие бумажника.
— М-да, батенька, — сказал он в смущении. — Во тьме ночной пропал пирог мясной, пропал бесследно, безвозвратно, куда девался — непонятно. (Это была его любимая присказка.)