Ему показалось, что он и спал-то всего минуту…
Когда он проснулся, в комнате было серо. Серость шла не от сумеречной рани утра — от хмурого дня. Из приоткрытой форточки пахло дождем и почками на ветках. На часах показывало половину десятого. Костя проспал. Он было кинулся собираться в школу, но порыв скоро погас. Он представил себя несущим портрет Ленина, а ему навстречу — отец Артемий. Стало стыдно и гадко. Косте тут же захотелось помчаться к отцу Артемию. Но священнослужитель был болен, в церковь не ходил, адрес жительства пастыря Косте не был известен. И этот порыв вспыхнул и погас. Костя перекрестился на икону Спаса и поцеловал свой нательный крестик на гасничке. Он опять посмотрел на часы — время стремительно утекало. Школьная колонна, должно быть, уже ушла со школьного двора, влилась в кумачовый поток демонстрантов.
Костя расчетливо, без волнения (волнение могло навредить) взял чистый пустой полотняный мешок, в котором мать хранила насушенные самодельные сухари, и пошел в комнату отца, где еще вчера приметил моток веревки на кособокой этажерке. Сперва Костя покормил Феликса. Феликс капризничал, склевал несколько шариков хлебного мякиша и забился в дальний от Кости угол клетки. Костя растворил окно. Дождя уже не было, но воздух, напитанный дождем, был влажен, свеж и напоен запахами молодой зелени — травы и листьев. Костя подвинул клетку по подоконнику и развернул ее так, чтобы открытая дверца выходила наружу, в палисадник.
— Доктор сказал, что отец плох. Возможно, он никогда не вернется из больницы, — повторился Костя. — Лети, Феликс. Ты свободен.
Косте сейчас опять вспомнился врач из психушки. Он был таким несчастным! От него ушла жена, которую он, наверное, любил. А у него, у Кости, даже нет жены, которая могла бы уйти…
— Лети, Феликс! Не бойся.
Изобилие свежего воздуха и открытая дверца клетки взволновали ворона. Возможно, в действиях молодого хозяина он угадывал подвох и не спешил прочь из клетки, но держал дверцу на прицеле…
— Чего же ты? Ты свободен! Вперед! Лети!
Феликс выбрался наконец из клетки. Озираясь, он стоял на подоконнике, в шаге от свободы, в которую, видать, не мог поверить. Тут Костя всплеснул обеими руками: «Лети!». Феликс каркнул, тяжело взмахнул крыльями, оттолкнулся когтистыми лапами — и с окна перелетел на ветвь ближнего тополя. Здесь, на ветви, ворон принялся вновь озираться: то ли еще не верил свободе, то ли не знал, как ею распорядиться. Костя не стал закрывать окно и клетку: Феликс мог вернуться назад ради оставленного ему пропитания.
Гвоздь в матице, веревка с петлей, шея Кости, тумбочка под его ногами соединились в зловещую цепь. На голове Кости — мешок, от которого вкусно пахло сухарями. Он глубоко вдыхал этот запах, надеясь уловить в нем запах материных рук. Нечаянно Костя вспомнил, что не оставил никакой прощальной записки. Ведь надо было! Чтоб никого не винили. Даже Киру Леонидовну. Даже она по воле Господа поступает. Господь позволил ей впасть в темень атеизма и глумления над верой…
Спускаться с тумбочки, разрывать роковую, слаженную с трудом цепь — уже было немыслимо, нельзя. Костя хотел помолиться, занес было руку для знамения, но креститься, когда на голове мешок, — показалось вздорным, пустым. Он ближе подступил ко краю тумбочки.
«Прыгай! Тут невысоко. Прыгай! — вспомнил он слова матери, когда она спасала его от буйства отца и подталкивала с окна на землю. — Не бойся, Костик, прыгай!»
«А вы, мама?»
«Я живучая… Прыгай, Костик!»
Лешка Ворончихин дрых в эту ночь как сурок. Проснулся на пару часов позже обычного. Натянул спортивные штаны и полез в холодильник за диковинным в Вятске напитком — пепси-колой. В стране пустили линию по розливу американского «ситра». В провинцию он попадал из столиц. В исключительные дни продавался на вокзале, где и цапанул его Лешка.
— У тебя же ангина, — предостерегла мать.
— Ангина у Карла Маркса, — отозвался Лешка, разглядывая пузырьки в узкогорлой бутылке.