— Вашей дочери сегодня нет, преподобный отец, — сказала Тамара, наливая ему молоко. — Она отпросилась.
— Я знаю, миссис Куинн. Она на море, с друзьями. Уехала на рассвете. Я предлагал ее отвезти, но она отказалась, велела мне отдыхать, оставаться в постели. Такая милая девочка.
— Вы совершенно правы, преподобный. Я ею очень довольна.
Дэвид Келлерган улыбнулся; Тамара на минуту задержала взгляд на низеньком жизнерадостном человечке с добрым лицом и в круглых очках. Лет пятидесяти, худой, с виду скорее хрупкий, он, однако, излучал огромную силу. Говорил всегда спокойно и взвешенно, никогда не повышал голос. Она очень уважала его, впрочем, как и все жители города. Ей нравились его проповеди, несмотря на рубленый выговор южанина. Дочь была похожа на него: нежная, вежливая, услужливая, приветливая. Хорошие люди были Дэвид и Нола Келлерган; настоящие американцы и настоящие христиане. Их очень любили в Авроре.
— Сколько вы уже у нас живете, преподобный отец? — спросила Тамара Куинн. — У меня такое впечатление, что вы здесь были всегда.
— Скоро шесть лет, миссис Куинн. Шесть прекрасных лет.
Преподобный обвел взглядом зал и, как завсегдатай, сразу заметил, что столик номер 17 не занят.
— Смотри-ка, писателя нет? Это нечасто случается, верно?
— Сегодня нет. Знаете, он такой приятный человек.
— Мне он тоже очень симпатичен. Я его здесь и встретил. Он любезно согласился прийти в школу на концерт по случаю окончания учебного года. Мне бы хотелось, чтобы он стал членом нашего прихода. Нам нужны известные личности, чтобы расшевелить этот город.
Тут Тамара вспомнила о дочери и, не удержавшись, с легкой улыбкой поделилась великой новостью:
— Только никому не говорите, преподобный: между ним и моей Дженни что-то намечается.
Дэвид Келлерган улыбнулся и отхлебнул большой глоток молока с гранатовым сиропом.
В Рокленде шесть часов. На террасе кафе Гарри и Нола, одурев от солнца, потягивали фруктовый сок. Нола просила, чтобы Гарри рассказал ей о своей нью-йоркской жизни. Ей хотелось знать все:
— Расскажите мне обо всем, расскажите, что значит быть там звездой.
Он знал, что она представляет себе жизнь, полную коктейлей и пирожных, но что он мог ей сказать? Что он совершенно не тот, кем его вообразили в Авроре? Что в Нью-Йорке он никому не известен? Что первая его книга прошла незамеченной, а сам он до сих пор был ничем не примечательным школьным учителем? Что у него больше почти нет денег, потому что все сбережения он угрохал на аренду Гусиной бухты? Что у него не получается ничего написать? Что он самозванец? Что гордый Гарри Квеберт, известный писатель, живущий в роскошном доме на морском берегу и целыми днями пишущий в кафе, просуществует всего одно лето? По сути, он не мог сказать ей правду: это почти наверняка значило бы ее потерять. И он решил выдумывать, играть до конца роль своей жизни — роль одаренного, уважаемого художника, уставшего от красных дорожек и нью-йоркской суеты и приехавшего в маленький городок Нью-Гэмпшира, чтобы дать необходимую передышку своему гению.
— Вам так повезло, Гарри, — восхищенно воскликнула она, выслушав его рассказ. — У вас такая увлекательная жизнь! Иногда мне хочется взлететь и оказаться далеко отсюда, далеко от Авроры. Знаете, я здесь задыхаюсь. Мои родители — тяжелые люди. Отец хороший, но он церковник, у него свои заморочки. А мать, она так сурова со мной! Можно подумать, она никогда не была молодой. Да еще этот храм по воскресеньям, он мне до чертиков надоел! Не знаю, верю ли я в Бога. А вы верите в Бога, Гарри? Если да, тогда я тоже буду верить.
— Не знаю, Нола. Теперь уже не знаю.
— Мать говорит, мы обязаны верить в Бога, иначе он нас жестоко накажет. Иногда я говорю себе, что, если сомневаешься, лучше честно признаться.
— Вообще-то, — заметил Гарри, — единственный, кто знает, существует Бог или нет, — это сам Бог.
Она рассмеялась. Простодушным, невинным смехом. Потом взяла его за руку и спросила:
— А человек имеет право не любить свою мать?
— Думаю, да. Любовь — это не обязанность.
— Но это есть в десяти заповедях. Возлюби своих родителей. Четвертая или пятая, уже не помню. Между тем первая заповедь — это верить в Бога. Значит, если я не верю в Бога, я не обязана любить свою мать, правда? Она такая суровая. Иногда запирает меня в комнате, говорит, что я распутная. Я не распутная, мне просто хочется быть свободной. Хочется иметь право немножко помечтать. Боже мой, уже шесть часов! Как бы я хотела, чтобы время остановилось. Пора возвращаться, а мы даже не успели потанцевать.
— Мы еще потанцуем, Нола. Мы потанцуем. У нас вся жизнь впереди.
В восемь часов Дженни внезапно проснулась. Ожидая на тахте, она задремала. А теперь солнце уже клонилось к закату, наступил вечер. Она валялась на диване, тяжело дыша, из угла рта свесилась ниточка слюны. Она натянула трусики, спрятала груди, поскорей собрала свою провизию и, сгорая со стыда, уехала из Гусиной бухты.