Можно по-разному относиться к протопопу Аввакуму, и уж, во всяком случае, учить он пытался по большей степени совершенно чудовищным вещам. Но язык, которым написаны его «Книга бесед», «Книга толкований», «Житие» между 1672 и 1675 годами, — это никак не условный язык средневекового книжника. Не говоря о том, что автор этих произведений хорошо известен, и сам ведь протопоп Аввакум вовсе не скрывает своего авторства. «Не скрывает» не в том смысле, что не выпячивает, нет! А совершенно открыто говорит от первого лица, предлагая читателю свои мнения по различным вопросам, свою позицию, свое отношение к действительности. И украшая свои сугубо индивидуальные изречения столь же личностными художественными украшениями.
Аввакума чрезвычайно заботило, что монахи после реформы Никона начали «препоясываться» не «по чреслам», а выше. Почему надо «препоясыватся» именно так, а не иначе, я не знаю. Откуда он узнал, каким именно способом нужно подвязывать рясу, и не сам ли Господь рассказал ему об этом, история тоже умалчивает, но протопоп Аввакум, как обычно, в своей правоте не сомневался и искренне считал свое мнение истиной в последней инстанции. Еще больше его волновал важнейший мировоззренческий и религиозный вопрос: а вдруг кто-то из монахов вместо умерщвления плоти съест что-то вкусное или выпьет вина?! Это же страшно подумать, что тогда может произойти! Свой страх перед подобными ужасами Аввакум выражал очень красочно: «А ты что чреватая женка, не извредить бы в брюхе ребенка, подпоясываесе по титькам! Чему быть! И в своем брюхе том не меньше робенка бабья накладено беды тоя, — ягод миндальных и ренского, и романеи, и водок различных с вином процеженных налил: как и подпоясать. Невозможное дело ядомое извредить в нем».
Не менее образно высказался Аввакум о вреде просвещения: «Евдоенея, Евдокея, почто гордого беса не оринешь от себя? Высокие науки исчеш, от нее же отпадают Богом неокормлени, яко листвие… Дурька, дурька, дурищо! На что тебе, волроне, высокие хоромы? Граматику и риторику Васильев, и Златоустов, и Афанасьев разумом обдержал. К тому же и диалектику, и философию, и что потребно, — то в церковь взяли, а что непотребно — под гору лопатой сбросили. А ты кто, чадь немочная? И себе имени не знаешь, нежели богословия себе составляит. Ай девка! Нет, полно, меня при тебе близко, я бы тебе ощипал волосье за грамматику ту».
На мой (быть может, заведомо неверный и очень греховный) взгляд, Аввакум мог бы потратить душевные силы на решение более серьезных и более значимых проблем своего общества. Я полагаю также, что на Московской Руси XVII века мешать делу просвещения само по себе граничит с государственной изменой и преступлением против всего своего народа… Но каким языком излагаются безумные и преступные идеи! Нет, ну каков язык! Как бы не хотел протопоп Аввакум оттащить свое общество обратно, в Средневековье, как бы не бесили его любые перемены или (уж тем более!) любые независимые суждения, но средства выражения своих мыслей он выбирает совсем даже новаторские. Возможно, выбирать другие средства он и не может при всем желании — иначе его не будут слушать!
Стихами (как их тогда называли, виршами) Московия избалована куда меньше. Хорошо известны вирши Симеона Полоцкого, который как придворный поэт сочинял стихи к важным событиям в жизни царской семьи, а под конец жизни издал целый поэтический сборник «Рифмологион, или Стихослов».
По мнению С. Полоцкого, поэт — это второй Бог, ибо он тоже творит мир, как и Господь сотворил Мироздание: «Мир сей приукрашенный — книга есть велика, Еже словом написа всяческих владыка». В одном уже этом отрывке смешиваются явления, типичные для культуры Европы после того, как она вышла из Средневековья: культ мастера, подобного Богу, больше всего типичен для Возрождения. Представление о «Книге мира», которую можно читать средствами разных наук, тянется из Средневековья, достигает вершины в XV–XVI веках и доживает до нашего времени.
Место придворного поэта после смерти Симеона Полоцкого занял Сильвестр Медведев; он тоже написал много стихов, но после его казни списки этих стихов сгорели вместе с ним.
И в архитектуре XVII столетия происходят колоссальные изменения, тоже сближающие Московию с Европой. Не успели отгреметь ужасы Смуты, как в 1619 году возобновилась работа Каменного приказа, и в 1635–1636 годах в Кремле возведен был трехэтажный Теремной дворец для повседневной жизни царя и его семьи. Мало того, что улучшились отопление и вентиляция, так еще стали больше окна и тоньше стены, а внутренние помещения дворца расписали «цветами и птицами» или различными орнаментами. Дворец был отступлением от традиций.