Когда Ленин — руки его тряслись, глаза прыгали со строчки на строчку, — прочел, что в России произошла революция, Михаил отказался от престола и страною уже вовсю рулят какие-то там Львовы да Керенские с Милюковыми, он был ошарашен. Мысли его заметались лихорадочно. «Железная сволочь таки обдурила меня! Еще полгода спокойной жизни обещал! Архинегодяй! Или же... Но если б Железный совершил эту дурацкую революцию — он сам бы и возглавил новую власть... Выходит, его тоже надули? Ну, Львов еще куда ни шло — все-таки князь. Но Керенский, Керенский... Он мне как-то двести рублей продул в канасту... Неужто Сашка Керенский, болтун, лгунишка, пустомеля, бездельник, ничтожный адвокатишка, — тоже Романов?! Иначе как он мог уломать Мишку отказаться от короны?! Нет, это уж чересчур! Я не могу дальше лежать здесь вдали от событий. Может быть, еще можно что-то исправить. Монархия должна быть восстановлена во что бы то ни стало. Да, но как?! Поздно! Или все-таки это козни Железного?! Чорт, чорт, распрочорт: война, просто так в Россию не проехать, англичане не пустят... Ах, как нехорошо!..» И он, так и не доевши десерта и забыв надеть шляпу, помчался к своим немецким приятелям — клянчить бронированный вагон до Петрограда.
А меж тем Феликс Эдмундович был изумлен не менее Владимира Ильича. Сперва-то, казалось, все идет как надо, и корона в его руках... 27 февраля в Бутырки приехали на грузовиках члены «Комитета помощи политзаключенным» — в основном экзальтированные девицы, охраняемые гимназистами, — освобождать арестантов... Начальник тюрьмы пытался отказать, но, убежденный телеграммами о произошедших событиях, наконец согласился и предоставил комитету в тюрьме полную свободу действий. Тогда растерялся комитет: как отличить политических от уголовных? Но выход был найден: по предложению одного из членов комитета, знавшего, кто скрыт под номером 217, решили прежде всего освободить этого заключенного, чтобы он распоряжался дальше. Толпа двинулась к «Сахалину»; в коридоре поднялся небывалый шум и девичий визг; когда дверь камеры № 217 отворили, Феликс Эдмундович, спокойный, скромный, невозмутимый, предстал перед своими будущими подданными... Он специально ничего не ел две недели, и теперь девицы и гимназисты были поражены его исхудалым лицом и огромными глазами. Усмехаясь, он продолжил игру:
— Кто вы? Что случилось? Что вам нужно?
— Революция, товарищ Дзержинский! Вы — свободны!
— Благодарю. — Он учтиво наклонил голову, поцеловал руку одной из девиц.
— Как вы измождены, бедненький!
— Ерунда. Я счастлив. — И он привычным жестом распахнул на груди серый арестантский халат и прижал ладонь к сердцу, демонстрируя свое счастье.
— Вы уж нам, пожалуйста, покажите, где кто сидит: политических надо освободить, а уголовники пусть сидят дальше.
— С удовольствием. — И он сделал это, разумеется, с точностью до наоборот: политических на воле и так было предостаточно, а вот благодарный фальшивомонетчик или вор-медвежатник всегда пригодится.
Ночь вместе с освобожденными жуликами он провел в Московской Городской Думе, а наутро, еще в арестантском халате, произносил уже первую речь перед народом. («Слушайте! Слушайте! Говорит каторжанин Дзержинский!») Погода была чудесная, солнце сияло... И дальше все было по плану: 2 марта, в 15 часов 3 минуты, Николай подписал отречение от престола в пользу Михаила...
...Они встретились еще в 1912-м, накануне женитьбы великого князя Михаила на разведенной Наталье Вулферт: событие, которое, казалось бы, должно было выбить почву из-под ног Феликса Эдмундовича, ибо Михаил терял титул регента и права на корону, — но Дзержинский к тому времени уже отлично понимал, что, когда империя будет рушиться, Николай и все другие думать позабудут об этих тонкостях. Разумеется, встреча не была случайной!
В те времена Михаил Александрович с будущей женой жили в захолустном Орле и состояли под негласным надзором полиции; им это наскучило, они решили тайком бежать за границу и там обвенчаться. Николай был этому, скорее всего, только рад; но они все ж опасались, что он пустил за ними погоню, и метались по Германии, как зайцы, под именем супругов Брасовых, из одного города в другой; все встречные казались им жандармскими агентами... В Киссенегене они сидели, запершись, в номере гостиницы, пили коньяк и раздумывали, что делать дальше; вдруг к ним постучались. Михаил взял свой «бульдог» и подошел к двери. На пороге стоял высокий, стройный человек в кожаном пальто, в крагах, в шоферских очках...
— Ваше высочество, — сказал он, — за вами погоня.
— Вы меня с кем-то путаете. Я — граф Брасов.
Дзержинский — а человек в кожаном пальто, конечно же, был он — сквозь очки жадно всматривался в стоявшего перед ним великого князя. Странно, но он не чувствовал к этому рано облысевшему, одутловатому, но все же бравому кутиле и вояке той испепеляющей ненависти, смешанной с презрением, как к остальным Романовым. Включенный в магическую формулу Марининого проклятия, Михаил и сам стал частью сказки, и на него ложился волшебный отблеск кольца.