— Не могу знать, вашбродь, — тупо отвечал швейцар. — А только они, барыня то есть, велели вашему благородию передать, что уезжают с законным супругом своим г-ном Андриканисом в путешествие. И что денежек ихних вашему благородию не видать как своих ушей.
Еще никогда в жизни Феликс Эдмундович не был так жестоко обманут в своих лучших чувствах. Он поднял на ноги всю свою агентуру и узнал, кто был подлец, похитивший его жену... Он кусал руки, он бился головою о стены. «Уплыли денежки! Такой труд — псу под хвост! Воистину женщины — подлые, гнусные твари, сосуды диавольские!» И он понесся, пылая гневом, обратно к младшей сестре. Нужно было скорей распорядиться ее долей наследства, пока не явился еще какой-нибудь негодяй и не наложил свою грязную лапу на чужие деньги. Половина все-таки была лучше, чем ничего.
Но на этом история с наследством сестер Шмидт не закончилась... По стечению обстоятельств, подлинный Виктор Таратута тоже находился в Москве, тоже имел некоторые жульнические наклонности и был падок до легких денег; мысль его работала точно так же, как у Андриканиса; однако он опоздал и заявился с визитом к плачущей, брошенной Елизавете, когда ее капитал уже покоился на счетах большевиков. Он не мог с этим смириться; он решил во что бы то ни стало выцыганить хоть что-нибудь, разузнал все о большевиках, вступил в их партию и до конца своих дней продолжал рука об руку с Елизаветой гоняться за этим — уже призрачным — наследством...
— Сутенер, жалкая, ничтожная личность, — сказал Феликс Эдмундович, узнав об этом. — Жить с богатой купчихой ради денег... Не понимаю!
ГЛАВА 5
Куда стремился весь Париж весной 1909-го? Разумеется, на русский балет Дягилева! Все газеты писали только об этом, улицы были оклеены афишами и портретами танцовщиц. Однако обитателям небольшой квартирки в доме номер 4 на тихой улочке Мари-Роз было не до балета. У Владимира Ильича в ту пору шла полоса везения — как говорится, перло; финансовые операции, биржевые спекуляции и картежная игра поглотили все его внимание, и у него практически не оставалось времени даже на общение с очаровательными парижанками.
Надежда, его верная спутница и друг, по-прежнему вечерами делила с ним все перипетии карточного стола, а днем, когда муж был занят другими делами, хозяйничала дома, бегала по рынкам и распродажам, занималась чтением и рукодельем или писала прелестные акварельки — словом, вела обычную жизнь добропорядочной жены, скучноватую, но уютную. Париж, поначалу рисовавшийся ее неискушенному воображению как средоточие бесконечных развлечений и утонченного порока, оказался, в сущности, самым обыкновенным городом, мало отличавшимся от Красноярска или Томска. По-прежнему пугали ее лишь французские женщины, которые, по слухам, носили ажурные чулки, имели любовников и танцевали канкан.
Изредка супруги посещали синематограф или проводили тихий вечерок дома, и тогда к ним на огонек, как правило, залетали вечно голодные Зиновьев с Каменевым, чтобы составить компанию для преферанса и отдать должное кулинарному мастерству Надежды Константиновны. Суетливые, щебечущие приятели давно привыкли к ней и не замечали ее безобразия; Крупская же всегда с радостью привечала эту парочку, поскольку можно было не опасаться, что они потащат Ильича к женщинам. Она не ревновала, но до смерти боялась, как бы ее Ильич не угодил в лапы к какой-нибудь вертихвостке-француженке, которая обдерет его как липку и будет обижать.
В один из таких вечеров она — присутствие гостей придавало ей храбрости — с легким упреком сказала ему:
— Ильич, мы так долго уже живем в Париже, а я ничего до сих пор толком не видала, кроме магазинов да казино...
— Сходи в Лувр, дружок, — добродушно посоветовал Ленин. — Полюбуешься шедеврами.
— Не хочется, — слабо возразила Надежда. Ей было неловко признаться мужу, что она уже побывала в Лувре, но обилие статуй и картин с обнаженными мужчинами и женщинами смутило ее, и она поспешно ретировалась.
— Ну так в cinema сходи, — сказал Ленин. Он обожал синематограф и ходил бы туда каждый день, если бы время ему позволяло. Но у жены, оказывается, было на уме другое:
— Ильич, а вот Гриша и Лева говорят, что приезжает наш русский балет... Они слыхали, как там замечательно пляшут... А еще Федор Иваныч будет петь... — Она прерывисто вздохнула. (Как-то Ленин подарил ей граммофонную пластинку с записями Шаляпина, и она плакала всякий раз, слушая «Дубинушку», а Владимир Ильич недоуменно косился на нее и пожимал плечами: сам он плакал только над «Апассионатой», под звуки которой в молодости жестоко проигрался в Харькове.) — Не взять ли и нам билеты?
— Рассказывают, что Нижинский бесподобен, — сказал Зиновьев и томно закатил глаза к небу.
— Magnifique! Delicious! — поддержал его Каменев. — Фокин... Модернизм...