— Вестфальский мир! — провозгласила Хильде Винкель, из-за раны, впрочем, довольно невнятно. — Главная стратегическая цель фюрера — аннулировать Вестфальский договор.
— Спасибо за информацию, — отозвался Вернер. — Я и не догадывался.
Все замолчали.
Вернер погрузился в свои мысли. Его жизненная философия была проста, как у аскета: факты превыше красоты.
Он наблюдал, за неуклюжими эсэсовцами, выносившими из Музея архив, с тем же чувством, с каким другой смотрел бы, как насилуют его дочь. Вернер был специалистом по Лютеру, в особенности по его рукописи "Vom Bekenntnis Christi"[5]
1527 года, хранившейся в Музее Лоэнфельде со дня основания. Он исследовал рукопись, как карту острова сокровищ, засиживался над ней ночами, публиковал нудные статьи в никому не известных журнальчиках, уцелевших со времен старозаветной Германии. Женат он не был — его женой стала музейная библиотека. В ней имелись огромные фолианты, прикованные к столам цепями; герр Хоффер полагал, что сам Вернер мало чем отличается от этих томов. Когда в прошлом году из Музея вывезли все книги, кроме справочников, он исхудал, щеки ввалились, а глаза будто втянулись в темные глазницы. Даже больная рука (он утверждал, что его ранили на прошлой войне) стала казаться короче и кривее. Герру Хофферу он напоминал забытую в подвале луковицу — засохшую почти до состояния окаменелости, но все же хранящую в себе крупицу жизни. А ведь ему всего пятьдесят три.Все они теперь стали засохшими в подвале луковицами.
Вернер, разумеется, опасался, что на соляном руднике будет сыро. Но там было слишком глубоко для сырости. Когда за месяц до эвакуации Музея герр Хоффер впервые посетил рудник с членом подконтрольного СС отдела охраны памятников культуры, это было первое, в чем он убедился. Офицер объяснил ему, что соляной рудник — идеальное хранилище, потому что соль впитывает влагу, и даже показал очень древние соляные слои, куда не попадали грунтовые воды. В больших пещерах было абсолютно сухо, для хранения музейных ценностей они подходили идеально. Офицер, знавший о рудниках практически все, к искусству имел отношение лишь постольку, поскольку был архитектором, специализировавшимся на реставрации каменных замков, и почему на помощь послали именно его, осталось загадкой. Герр Хоффер решил, что он тронутый: офицер не закрывая рта разглагольствовал о великом рейхе и его восстановленных феодальных замках в окружении крытых соломой деревенских и городских кровель, о сказочных пейзажах, по которым скачут рыцари в серебряных доспехах с черепами на шлемах, о древних языческих церемониях; это даже фюрер считал галиматьей.
Хорошо, что там не было Вернера с его язвительным, метким остроумием. Иначе потом могли бы возникнуть проблемы.
— Как ваша рука, герр Хоффер? — спросила фрау Шенкель, наклонившись, чтобы почесать Каспара Фридриха за ушком.
— Царапина, всего лишь царапина, — ответил он.
На самом деле рука болела. Вид раненых он переносил плохо — после первого налета, когда он насмотрелся на чудовищные увечья, полученные жителями города, его долго рвало за кучей строительных обломков, откуда торчала белая, присыпанная штукатурной пылью детская ладошка. Сначала он подумал, что это фарфоровая кукла.
— Смотрите, как бы не было заражения, — сказала фрау Шенкель.
Вернер поставил пластинку и завел патефон: подвал наполнился неземной красотой "Auf Flügeln des Gesanges"[6]
Мендельсона.— Ах, Мендельсон, — вздохнул герр Хоффер.
Учитывая их положение, песня была самая подходящая. Поэт переносит свою возлюбленную в райский сад на берегу Ганга, где скачут газели, а фиалки тянутся к звездам. Даже треск заезженной пластинки не помешал духу герра Хоффера воспарить в такт музыке. Он закрыл глаза. Эту песню они слушали каждый налет. Она не только отвлекала, но и заполняла собой неловкую тишину. Из-за темноты и волнения читать было практически невозможно, а карты не любили ни Вернер, ни фрау Шенкель — единственное, в чем они всегда сходились.
Песня плавно перешла в серию громких щелчков, ознаменовавших конец записи. Вернер убрал пластинку в коричневый футляр, последовал общий вздох восхищения и гордости за немецкое искусство, которое, как все они знали, было лучшим в мире.
— Оба евреи, — вдруг сказал Вернер.
Странный, бессмысленный комментарий прозвучал словно непристойный звук вместо аплодисментов. И улыбающийся тонкой сардонической улыбкой Вернер.
— Только по дедушке, — заметил герр Хоффер.
— А Гейне?
— Уж такой человек герр Штрейхер. Любит свою музыку, откуда бы она ни взялась, — заключила фрау Шенкель.
— Жаль, что мы не взяли шахмат, — посетовал герр Хоффер.
— Я всегда тебя обыгрываю, — ответил Вернер. — В прошлый раз ты так расстроился, что я решил их не брать.
— Он был космополитом, — вмешалась Хильде Винкель.
— Кто?