Герр Хоффер попытался выкинуть Густава Глатца из головы и пожалел, что не захватил бутылку коньяку из ящика стола. Хотя здесь, внизу, было более-менее безопасно. Все они знали, какой древний этот подвал и какие крепкие каменные плиты пошли когда-то на его постройку. Все равно что спрятаться в древней, неприкосновенной немецкой истории. Наверное, следовало взять семью и удрать, укрыться в лесу Тюрингии, как поступили многие другие. Но это означало бежать на восток, навстречу Красной армии. Навстречу мадьярам. Огромным и волосатым. С лицами, синими от вайды.
Наверху будто хлопнула гигантская дверь, стены вздрогнули. На руки посыпалось крошево старинного строительного раствора.
Раскрыв рты, они как один уставились вверх.
Снова захлопали двери — казалось, наверху кто-то буянит. Все молчали, как будто слова могли навлечь на Музей новые снаряды. Каспар Фридрих, сидевший у Хильде на коленях, тревожно поднял голову и напрягся, уже не мурлыча, а вслушиваясь единственным ухом в темноту. Плохой знак, решил герр Хоффер. Под компрессом губа Хильде выглядела ужасно, но, судя по ее виду, ей не было больно. Он сжал внезапно задрожавшие губы. С его ртом такое часто случалось. Рот, рот, рты не удавались ему никогда. Груди — ерунда. Ягодицы — одной левой. А вот рты… И еще почему-то талии. И свет в волосах. И правильно угадать размер ноги. И верный изгиб руки. Все эти пальцы и тени от них! Вообще, обнаженную натуру рисовать сложно. Слишком много мыслей навевает.
Надо меньше думать! Вообще не думать! Браться за дело! Взять и нарисовать рот!
Стало трудно глотать. Страх произвел на него странный эффект — сердце как будто сжалось с легкими в один комок.
Над головой брюзгливый старик снова забормотал в свое пиво. А может, Бог на небесах из сплошных дверей.
Герр Хоффер, наверное, мог бы в своей жизни добиться чего-нибудь получше. Оставить след. Художник всегда оставляет хоть какой-то след. Он покосился на изуродованное лицо Хильде Винкель. Осколок стекла поцеловал ее и оставил свой след. Лучше бы он сам ее поцеловал. Как можно об этом думать? Он на двадцать лет старше! Герр Хоффер почувствовал себя совсем старым.
И это в сорок два года.
Под конец войны чувствуешь себя таким маленьким и старым. Словно заблудился в метель.
Партия ничуть не лучше. Партия — самая большая глупость, на которую ты способен, увеличенная до необъятных размеров. Поначалу радуешься, ведь так приятно узнать в чем-то частичку себя, особенно пока не понимаешь, что это за частичка. И так продолжается, пока слой за слоем не отвалится вся твоя наносная философия, все твое образование, все твои тревоги и пороки и не останется одна рафинированная глупость. И тогда ты понимаешь: "Ах, вот оно что".
Впрочем, можно умереть от горя. Кирхнер, например. Кирхнер умер от горя. У него конфисковали сотни картин, и он умер от горя. А кто бы не умер? Это случилось во время выставки дегенеративного искусства.
Естественно.
Что правда, то правда, сомнительная честь для Лоэнфельде — оказаться в числе городов-участников. Всенародная выставка "Entartete Kunst". Сомнительная честь! В одном ряду с Галле, Эссеном, Кёльном… Удивительное дело, вообще-то. Кто-то из семьи Кирхнера написал письмо герру Штрейхеру и описал, как все случилось. Его сестра, кажется. Впрочем, Кирхнер и так уже был на пределе. Между прочим, он был морфинистом. Из Музея Лоэнфельде конфисковали две его картины. Наверное, сожгли. Яркие, сверкающие краски. Они не вернулись с выставкой. С ней приехали другие, тоже конфискованные, выставленные на поругание. Что это было? Мираж в раскаленной пустыне. Пытка.
Нет, все равно что смотреть на блевотину, в которую превратился шедевр кулинарии.
Потом их опять увезли в грязном мебельном фургоне. На дальнейшее поругание. Снова и снова на дыбу.
В голове у герра Хоффера, как на кинопленке, крутились цифры — 149565… 6… 7… 8! 149568 — количество посетителей "Entartete Kunst" (Вход бесплатный!) В пять раз больше, чем на любой другой предыдущей выставке! Какой успех! Поздравляем, герр Хоффер! Цифры — вот что важно! Искусство для народа!
Сто сорок девять тысяч пятьсот шестьдесят восемь человек семенили гуськом через нарочито тесные коридоры из решеток и брезента, громко говорили, громко смеялись, а его терзали невыносимые боли в позвоночнике. Все три недели.
Он вспомнил, как возвращался домой и ложился на диван, а Сабина — о милая, любящая жена! — гладила его по голове прохладными руками.
— Что с тобой, мой хороший?
— Я не очень-то люблю людей.
— Ты ими насквозь пропах.
— Вот именно. Ох… Их слишком много, и все они бесконечные пошляки.
— Милый, тебе нужно радоваться. Твой Музей никогда еще не был таким популярным. Даже в булочной только о нем и говорят.
— Не сомневаюсь. И у мясника наверняка тоже. Потому что вход бесплатный, и им дозволяется глумиться над моими любимыми художниками. Я хочу уволиться.