— Альтдорфер был первым, — настаивал Хоффер. — Оригинал висит в Мюнхене, в Пинакотеке. Когда мне исполнился двадцать один год, я ездил на него посмотреть. Картина оказалась гораздо меньше, чем я ожидал, а из-за дурного освещения ее было плохо видно. Мне пришлось отойти в сторону, чтобы не отсвечивало, но все же меня точно так же, как в детстве, захватили величие, полнота природы, органичное совершенство деревьев, тянущихся к свету, безразличных к той мелкой стычке, которая случилась под их кронами. — Наконец-то Хильде смотрела ему в глаза, восхищенно решил он. В ее зрачках мерцал огонек свечи. — Я был очарован, — добавил он.
Вернер водрузил очки на нос и изрек:
— Выходит, достаточно одних книг.
— Боюсь, я не совсем понимаю.
— Тебя точно так же тронула репродукция.
— По-своему, по-детски — да.
Вернер понимающе кивнул — его лицо скрыла тень. Герр Хоффер поразился, как человек, с которым ты столько лет проработал бок о бок, может в одночасье оказаться совершенно чужим. И годы ничего не значат. Герр Хоффер чувствовал, как будто его поднесли Вернеру на подносе, как какой-нибудь зрелый фрукт.
— Нет, Вернер, в оригинале заключена особая сила. Знаешь, что сталось с Карлом Швезигом?
— Нет.
— Его арестовали в тридцать третьем году.
— Ну и что? Этого следовало ожидать.
— Три дня пытали в подвалах. Он оборудовал у себя в студии перевалочный пункт для беженцев. Евреев и так далее.
— Евреи на чердаке, — произнес Вернер, поднимая голову из тени. — Какой ужас.
— Наверняка коммунисты, — с кривой миной ввернула фрау Шенкель.
— Не обязательно, — возразил Вернер.
— Но возможно, — сказал герр Хоффер. — В общем, они спустили в подвал все его работы и расставили их вдоль стен. Угадайте зачем.
— Чтобы сжечь их у него на глазах, — предположил Вернер.
— Нет. Фрау Шенкель?
— Даже не буду пробовать. Все равно не угадаю.
— Фрейлейн Винкель?
— Какое это имеет значение? Он укрывал террористов. Наверное, топтали их сапогами одну за другой. Понятия не имею. У меня другая специальность. Но кто-то же должен заниматься грязной работой.
Она снова не смотрела ему в глаза, эта застенчивая робость заводила, наверное, еще больше. Если бы ему предстояла пытка, он предпочел бы, чтобы его пытала Хильде. Он бы лежал привязанный, полностью в ее власти. Иногда в бессонные предрассветные часы он предавался этой фантазии.
— Нет, они не тронули картины. Наоборот. Они расставили их у стен и прямо перед ними принялись его пытать, совершенно голого. Художника пытали на глазах у собственных картин. Герр Швезиг сам мне это рассказал несколько лет назад. Он поражался проницательности палачей. Теперь он не может смотреть на них без стыда. С тех пор не рисует. А все потому, что оригинал обладает огромной властью, он совсем как живое существо. Если бы его пытали среди репродукций, это не было бы таким унижением.
— Американцы привезут еду? — спросила фрау Шенкель совсем не к месту.
Никто не ответил — они не знали. Герр Хоффер разозлился — и на то, что она вообще об этом заговорила, и на то, что сменила тему. Большую часть дня он упорно пытался не думать о еде — о пирогах, о яйцах, о настоящем белом хлебе и (в особенности) о большом куске сочного бифштекса с кровью. Последние два года ему все время хотелось есть. Фрау Хоффер когда-то пекла замечательные пирожки, но о таких роскошествах давным-давно забыли и вспоминать. Стоило только подумать о еде, и ничто другое в голову уже не лезло до тех пор, пока не удавалось перехватить какой-нибудь сухой кусок и на час-другой успокоиться. Когда-то он был приятной полноты и мог похвастаться здоровым аппетитом; теперь кожа свисала складками, а лицо сморщилось. Даже фрау Хоффер отощала, и под грудями, которые сохранили свои размеры, когда все остальное съежилось, теперь виднелись ребра. Похудело не все — плечи сохранили свою округлость. А впрочем, это вопрос пропорций. Это он понял, когда в очередной раз рисовал: вот почему ему не давались руки — он всегда додумывал за природу. Ее предплечья и плечи были непропорциональны. Герр Хоффер не мог запечатлеть как есть объективную игру света и тени, из которой, как по волшебству, рождается объем. Его рассудок вмешивался, подправлял, совершенствовал… Истинные художники — как дети. Тот же Шмидт-Ротлуф, например.
Герр Хоффер втайне боготворил Шмитда-Ротлуфа. Яркие, крупные мазки, как у Ван Гога, если бы тот вконец сошел с ума и открыл какую-то до того неведомую часть своей души. Было настоящей пыткой смотреть, как единственного Шмидта-Ротлуфа в коллекции "Кайзера Вильгельма" забирают как "дегенеративное искусство", и как потом он вернулся, пригвожденный к позорному столбу "культурного большевизма".