— Всё это — истинно так, отче Лаврентий. Только надобно знать, что веру христианскую не принесли к нам греки, а избрал её по доброй воле наш князь, Владимир. Что же относится до Афона, то нельзя не знать, что Афон не подлежал власти константинопольского патриарха, но всегда был под рукою императоров. И, может быть, именно потому Афон чтут у нас более прочих монастырей. Подобно этому и печерская обитель не подлежит власти митрополита, но находится под рукою киевских великих князей.
Но и на эти слова Нестора Лаврентий не отреагировал. Будто ничего не слышал, взялся он за дело с другого конца, говоря:
— До святого крещения был Владимир язычником и варваром, блудником и бесчестным клятвопреступником, а сразу после крещения стал мужем честным и богобоязненным.
На сей раз Нестор пропустил слова афонца мимо ушей и, продолжая свою линию, проговорил:
— Нешто неизвестно тебе, брат Лаврентий, что Владимир подчинил русскую епархию Охридскому патриарху, не желая подчиняться патриарху Константинопольскому?
— Охрида была вельми кратковременной патриархией болгар, крестившихся вслед за царём своим Борисом, крестным отцом которого был наш император Михаил, — быстро ответил афонец.
— Вот видишь, Лаврентий, — проговорил Нестор назидательно, — как даже в малом начинаем мы отходить друг от друга, называя одни и те же предметы разными именами.
— Объясни, Нестор, не уразумел я, о чём сейчас сказал ты.
— О болгарском патриархате, Лаврентий. Вы, греки, называете его Охридским, и я так назвал его, чтобы не задевать память вашу за живое. Но как мы, славяне, называем его Доростольским, ибо помним, как три месяца осаждал его в 971 году император ваш Иоанн Цимисхий, ополчившийся и на князя нашего Святослава Игоревича, и на союзных нам болгар и угров, как склонил он непокорную главу Святослава и принудил его подписать унизительный для Руси договор. А потом, когда ушёл Святослав из Доростола в Киев и был уже на Днепре, вдруг напали на него печенеги, Бог весть как прознавшие об отходе его из Доростола. И убили Святослава, а печенегский князь повелел сделать из черепа его чашу и пил из неё кумыс и меды, и брашна, похваляясь перед сотрапезниками, сколь славного мужа победил он.
— Злоба всё же ослепила тебя, Нестор, — с видимым сокрушением проговорил Лаврентий, — при чём здесь мы, греки?
— Вестимо мне, что не без вашего пособия узнали обо всём том печенеги, — пояснил Нестор, пристально глядя в глаза собеседнику.
И снова, ещё более сокрушаясь, чем ранее, проговорил афонец тихо:
— Злоба поселилась в сердце твоём, а ведь она есть один из семи смертных грехов, и не подобает христианину допускать её в сердце своё. Вот ты, Нестор, возмущаешься злом, произошедшим полтора века назад, которое никто давным-давно не может устранить, а свою собственную ненависть не только не утишаешь, но всё более и более распаляешь, хотя смирение и добро столь же во власти твоей, как и злое лихо, ибо и то, и другое живёт у тебя в собственном сердце.
И напрасно будешь ты соблюдать обряды, поститься и молиться, если гнездится в голове твоей и в душе твоей лютость. Да к тому же на кого? На единоверных братьев.
Все остальные с интересом следили за спором, порой не понимая того, о чём говорили Лаврентий и Нестор, но чувствуя, что за их словами стоит нечто понятное им одним, представляющее собою неохватную область, называемую греческим словом история.
В ней, как в бескрайнем море, могут плавать только высокоучёные и опытные кормчие, посвящённые в тайны мощных подводных течений, знающие, где стоят спасительные маяки, а где таятся невидимые другим рифы и мели.
Они чувствовали, что Лаврентий хотел идти от маяка к маяку, а Нестор, напротив, сбивал его с курса, наводя то на одно гиблое место, то на другое. И странно, благорасположение их — не простых непросвещённых смертных, а опытных христианских богословов — было на стороне их собрата Нестора.
Чувствовали это и оба спорщика, но, раз начав, не сходили с тропы соперничества, на которую встали с самого начала. Чем дальше шёл спор, тем более и более горячились они, перескакивая с одного предмета на другой, благо предметов этих было ох как немало.
Лаврентий, держа свой курс, выставлял византийцев вечными и неизменными друзьями славян, в особенности русских, приводя примеры того, как просвещали они Русь и защищали её от многочисленных врагов — иноверцев.