– Самое ужасное и поистине мистическое произошло потом, пару дней спустя, – продолжил Аскольд свой рассказ. – Я повесил работу на стену, прямо напротив нашей постели. Однажды утром, проснувшись, я увидел бледную как мел, оцепеневшую от ужаса Нюру, неподвижно сидящую на кровати. «Что с тобой?», – спросил я. «Смотри», – только и смогла произнести она. Я обернулся на картину. Глаза моей … глаза головы на холсте были плотно закрыты.
Оба попутчика молчали уже несколько минут. Пётр Андреевич, откинувшись на спинку дивана и скрестив руки на груди, неподвижно смотрел куда-то в пространство, будто рисуя в своём воображении образ картины. Аскольд, одной рукой опершись о столик, другой интенсивно разминал наполовину пустую уже сигарету.
– А что стало потом с это работой? – наконец решился спросить Берзин.
– Не знаю, – ответил Аскольд. – Она как-то сама собой исчезла, будто растворилась. Я снял её со стены и убрал в кладовку, но когда спустя какое-то время решил достать, не нашёл. Я перерыл весь дом, но «Освобождения» нигде не было. После этого мы с Нури стали всерьёз говорить о монастыре.
Глава 9
День клонился к закату. Уставшее солнце на излёте своего слишком уж затянувшегося путешествия в северных широтах только здесь, в средней полосе России исполнилось надеждой наконец-то отдохнуть и покатилось с беспредельного небосвода вниз, к горизонту. Жара постепенно спадала, а мир вокруг всё более покрывался иконописным сусальным золотом, впитывая в себя тончайшие лучики заходящего светила, проникаясь ими, насыщаясь их теплом и блеском, и возвращая благодарно в воздух красоту и прелесть русского вечера. Всё чаще недавно ещё бескрайнее лесное море за окнами поезда прерывалось небольшими отмелями, а то и вполне обширными островами, обжитыми человеком. Острова те пестрили разноцветьем крыш деревень и поселений, в которых тихо и размеренно текла жизнь, повинуясь порядку и укладу незыблемому, наверное, ещё с древности. Деревеньки эти, несмотря на их кажущуюся убогость и простоту, тем не менее, радовали глаз и умиляли сердце, подчёркивая давно забытую в москвах гармонию естественного природного пейзажа и, звучащего с ним в унисон, пейзажа искусственного, рукотворного. Не зря кичливые своей мнимой причастностью к прогрессу и цивилизации обитатели мегаполисов всё чаще и чаще повадились обустраивать празднично-выходной быт именно здесь, подальше от мёртвых стеклобетонных трущоб, ища среди лесов и полей русской глубинки покой и отдохновение. Последнее от таковой экспансии ничегошеньки не выиграло, так как городской натиск на природу сопровождают всё те же камень, стекло и бетон, гламурно расцвеченные по единому утверждённому проекту. А деревеньки, пока что не тронутые цивилизованным нахрапом, как-то быстро постарели, осунулись, покосились и почернели от недостатка людского внимания. Но сохранились кое-где в глубинке и воистину замечательные, чудесные, даже чудотворные.
– Хороша русская деревня, – почти пропел Пётр Андреевич, умиляясь видом из окна. – Я житель городской, родился, вырос и живу всю жизнь в Москве. Но знаете, Аскольд, так нестерпимо хочется иной раз убежать из каменных джунглей подальше, поселиться где-нибудь,… да хоть вот здесь, в этой деревне,… выйти ранью ранней в луга, раздеться догола, не стесняясь ни Бога, ни чёрта, ни человека, пройтись легохонько босичком по утренней росе, окунуться всем телом в пряный запах луговых трав, утонуть, захлебнуться их ароматом… Да что там… Не умею я говорить так красиво и складно как вы, поэты – всё какие-то штампы. Но всякий раз, как прочтёшь у классика, как подумаешь об иной жизни, такой возможной и такой далёкой, сердце сжимается в комочек и ноет навзрыд…