Обстоятельства падения Сперанского конечно же Пушкина остро интересовали, и вряд ли их беседа ограничилась одним анекдотом о глупом чиновнике.
Михаил Михайлович знал что делал, когда уговаривал собеседника писать историю своего — их общего! — времени, отложив в сторону дела века прошлого. Сперанский думал о себе…
То, что произошло с неумолимым реформатором, правой рукой государя, казалось по прошествии времени чем-то странным, труднообъяснимым, сомнительным. Что это были за реформы? Чего добивался этот бледный замкнутый человек с сияющим челом? В самом ли деле ему простили государственное преступление, или он был оклеветан?
Мысля себя — и не без оснований — возбудителем и жертвой политических вихрей первого десятилетия века, горько сознавая, чего лишилась Россия с его падением, Михаил Михайлович Сперанский жаждал исторической реабилитации. Пушкин казался ему именно тем человеком, который смог бы понять и с благородной ясностью расставить события по местам.
«История Пугачевского бунта» была тому порукою. Мысль о нем, Сперанском, и Аракчееве — как двух ликах царствования Александра — прекрасным эпиграфом.
Надежду на возможность скорых и полных реформ, а тем паче на свое в них участие, Сперанский давно потерял. Единственно, на что мог он надеяться, — что его проекты и его судьба послужат уроком грядущим деятелям. Он знал о планах императора относительно Киселева…
Фавор Сперанского завершился неожиданно и катастрофически.
Об истинных причинах катастрофы много гадали и современники, и потомки. Быть может, наиболее изумился сам Сперанский за минуту до рокового объяснения с царем, уверенный в его благосклонности и поддержке.
Очевидно, были доносы. Очевидно, была хитроумная интрига министра полиции Балашева, пытавшегося убедить мнительного Александра, что Сперанский хочет узурпировать фактическую власть. Было сильное давление со стороны московского генерал-губернатора Растопчина, деятеля сколь влиятельного, столь и вздорного, от имени которого грозили царю в подметном письме, что верные сыны России пойдут на Петербург, дабы избавить отечество от изменника.
Сперанского обвиняли в тайных связях с Наполеоном. (Сперанский действительно Наполеона как государственного деятеля чрезвычайно почитал.) Его обвиняли в том, что он хочет своими переменами ввергнуть Россию в хаос и тем облегчить французам ее завоевание.
Весь этот вздор был результатом озлобления против безродного поповича самых разных кругов и групп. И Александр цену этим обвинениям знал.
К двенадцатому году он уже произвел руками Сперанского немало нововведений.
Теперь он испытывал общественное мнение на предмет конституционных перемен. В душе он их вовсе не хотел, но понимал и необходимость совершенствовать систему государственного управления, расширять базу власти, искать новые опоры. Он понимал опасность бесконечного сохранения рабства. Понимал и то, что постепенная либерализация самодержавия и привлечение на его сторону европейски мыслящих дворян облегчит крестьянскую реформу, даст возможность уверенно сделать первые шаги в сторону освобождения крепостных.
Он видел, как далеко готов зайти в своем конституционном рвении его соратник. Он не сочувствовал этим крайностям и вовсе не собирался позволить ему ввести в империи конституцию. Он понимал, что проекты Сперанского, ставшие государственными установлениями, резко урежут его власть. С этим Александр, российский самодержец, несмотря на все свое вольномыслие, примириться никак не мог.
При этом Александр с увлечением обсуждал со Сперанским конституционные преобразования. Он прекрасно понимал, что кипящее вокруг недовольство фавором поповича вызвано было вовсе не конституционными планами, а частными указами, оскорбившими аристократию и чиновничество, а уж тень этих обид падала на деятельность Сперанского вообще.
Хотя была группа проницательных людей, осознавших самую суть проектов Сперанского. Самым значительным среди них был, бесспорно, Карамзин. В одиннадцатом году он подал императору «Записку о древней и новой России», где яростно протестовал против любых сколько-нибудь значительных изменений в государственном механизме и политической структуре империи.
Разгневавшийся было Александр затем внимательно «Записку» изучил и отправил Аракчееву — для совета.
Но дело было не в Карамзине. Пришли сроки.
В восемьсот девятом году Сперанский говорил, что через два года Россия преобразится. Вот тут ум ритора и логика его подвели. Для него реформы были огромной шахматной партией. Он видел Россию саму по себе, а чертеж реформ — сам по себе. Он уповал на совершенство чертежа, отворачиваясь от человеческих воль, игры страстей, всего того, что составляло живую жизнь вокруг него. Он не считал это составляющими большой политики. И ошибся.
Одним из проявлений этой жизненной, непредсказуемой и неуловимой, стихии был характер императора Александра…