Заканчивая свою «Записку», Пушкин недвусмысленно дал понять царю, что в случае неразумного поведения правительства молодые дворяне по-прежнему станут «препятствовать ему», «упорствовать в тайном недоброжелательстве». (Вспомним: «А сколько же их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется — много».)
Уваров убеждал Николая в преданности престолу дворянской молодежи и обещал вырастить из нее неколебимых охранителей — просвещенных охранителей.
Торжественно выдвинутая Уваровым и с восторгом принятая Николаем формула: «Православие, Самодержавие, Народность» — была чужда Пушкину по всем ее компонентам. Уваров предлагал опору на духовенство, на неограниченность личной власти, на темную патриархальную преданность мужиков царю. Дворянскому авангарду в этой системе места не оставалось.
Пушкин не уважал российское духовенство. В «Записке» двадцать шестого года он говорил о необходимости преобразования семинарий, называя его «делом высшей государственной важности».
Неограниченного самодержавия он не принимал категорически.
Что же до «народности», то эта идея способна была вызвать у него только ярость. Опираться на обманутых мужиков против просвещенного дворянства, которое, по его мысли, выступало защитником народных прав, было преступно. Преступно вытеснять из истории тот слой, из которого вышли герои и мученики 14 декабря, кто жизнью своей доказал преданность отечеству.
Но, с точки зрения вельможной бюрократии, программа Пушкина вела в неизведанное и сомнительное будущее — будущее, в котором бюрократия могла оказаться не у дел, а программа Уварова увековечивала благодатное настоящее, останавливала процесс. Что и требовалось.
В тридцать пятом году Пушкин писал: «Чем
Как ломали князя Вяземского
Меня герметически закупоривают в банке и говорят: дыши, действуй.
Некоторые держались долго, напрягая духовные мышцы, сгибались постепенно. И вокруг незаметно было, что они сломались уже. Другие ломались внезапно и явственно, хотя за миг перед тем готовы были, казалось, скорее погибнуть.
«Странная моя участь…» К началу двадцатых годов Вяземский был одним из самых последовательных радикалов-реформаторов. Еще в шестнадцатом году он писал Александру Тургеневу: «Надобно действовать, но где и как? Наша российская жизнь есть смерть. Какая-то усыпительная мгла царствует в воздухе, и мы дышим ничтожеством».
Он искал способов объединения политических единомышленников и думал о журнале, вокруг которого соберется оппозиция: «Сие общее фрондерство, сия разбитая на единицы оппозиция не есть у нас политическая власть потому только, что она не приведена в политическую систему, но не менее того она в России — единственное противодействие действию правительства, тем более что она — естественный результат русского характера и русской крови». Так говорил он в семнадцатом году.
А вскоре намечается политический альянс с Михаилом Орловым, бурно готовившим себя и своих друзей к революции. «У тебя есть голова и перо, — писал князю Петру Андреевичу могучий сын „переворотного века“, — у тебя родилось, судя по письму твоему, то священное пламя, которое давно согревало мое сердце и освещало мой рассудок. Тебе предстоит честь и слава».
В двадцатом году Вяземский писал Александру Тургеневу из Варшавы, где служил: «Хотите ли ждать, чтобы бородачи топором разрубили этот узел? И на нашем веку, может быть, праздник этот сбудется. Рабство — одна революционная стихия, которую имеем в России…» Письмо это он предназначал для распространения.
«Правительство не дает ни привета, ни ответа: народ завсегда, пока не взбесится, дремлет. Кому же, как не тем, которым дано прозрение неминуемого и средства действовать в смысле этого грядущего и тем самым угладить ему дорогу и устранить препятствия, пагубные и для ездоков и для мимоходов, кому же, как не тем, приступить к делу или, по крайности, к рассмотрению дела, коего событие неотменно и, так сказать, в естественном ходе вещей…»