Его «Исповедь» звучала отнюдь не жалко. Он ни от чего еще не отрекался. Он говорил с царем так, как уже не принято было говорить: «19-е ноября 1825 года отозвалось грозно в смутах 14-го декабря. Сей день, бедственный для России, и эпоха, кроваво им ознаменованная, были страшным судом для дел, мнений и помышлений настоящих и давнопрошедших. Мое имя не вписалось в его роковые скрижали. Сколь ни прискорбно мне было, как русскому и человеку, торжество невинности моей, купленное ценою бедствий многих сограждан и в числе их некоторых моих приятелей, павших жертвами сей эпохи, но, по крайней мере, я мог, когда отвращал внимание от участи ближних, поздравить себя с личным очинением своим, совершенным самими событиями… Но по странному противоречию, предубеждение против меня не ослабло и при очевидности истины; мне известно следующее заключение обо мне: отсутствие имени его в этом деле доказывает только, что он был умнее и осторожнее других».
Он с гордостью объяснял свое отстранение от государственной деятельности: «Из рядов правительства очутился я, и не тронувшись с места, в ряду противников его: дело в том, что правительство перешло на другую сторону».
Он еще надеется убедить Николая в особой ценности своего независимого и неподкупного взгляда: «В припадках патриотической желчи, при мерах правительства, не согласных, по моему мнению, ни с государственною пользою, ни с достоинством русского народа; при назначении на важные места людей, которые не могли поддерживать возвышенного бремени, на них возложенного, я часто с намерением передавал сгоряча письмам моим животрепещущее соболезнование моего сердца; я писал часто в надежде, что правительство наше, лишенное независимых органов общественного мнения, узнает, через перехваченные письма, что есть однако же мнение в России, что посреди глубокого молчания, господствующего на равнине нашего общежития, есть голос бескорыстный, укорительный представитель мнения общего; признаюсь, мне казалось, что сей голос не должен пропадать, а, напротив, может возбуждать чуткое внимание правительства».
Он видел себя маркизом Позой.
Он пытался быть таковым при Новосильцеве. Он собирался быть таковым при Киселеве.
Теперь он делал попытку стать им в нынешних условиях: «…Мог бы я по совести принять место доверенное, где употреблен бы я был для редакции, где было бы более пищи для деятельности умственной, чем для чисто административной или судебной… Я… желал бы просто быть лицом советовательным и указательным, одним словом, быть при человеке истинно государственном — род служебного термометра, который мог бы ощущать и сообщать».
Но это была, скорее всего, попытка отчаяния. Вряд ли он надеялся получить подобное место. А потому в конце исповеди смиренно обещал принять любую службу, ему назначенную.
«Исповедь» была написана в январе — феврале двадцать девятого года, а в апреле он писал Голицыну: «Меня могут удовлетворить на служебном поприще две должности: или попечителя университета, или гражданского губернатора — обе вне обеих столиц. Принимая во внимание мой чин и малое доверие, я не могу рассчитывать на то, чтобы с первого раза получить какую-нибудь из этих должностей. Что касается губернаторства, то я не возражал бы против испытания меня в качестве вице-губернатора; в отношении же другой должности я не представляю иной возможности, как временное прикрепление к министерству народного просвещения».
Он говорил тоном человека, знающего себе цену, но в глубине души сознавал, что, вступив на путь торговли с правительством, он уже проиграл, ибо все козыри были на одной стороне.
Николая этот текст мог только раздражить. И, естественно, никакого ответа Петр Андреевич не получил.
Пренебрежение это еще яснее показало ему бедственность его положения и бесполезность его полуунижения. От него ждали полного унижения. «Будь рабом самодержавия, или сокрушу…» И ему пришлось прибегнуть и к посредничеству цесаревича Константина, что было особенно горько, ибо цесаревич и стал некогда причиной его опалы, и к куда более подобающим письмам в Петербург…
По ходатайству Константина Николай еще в тридцатом году распорядился подыскать Вяземскому должность.
Между «Исповедью» и реальным вступлением в службу пролегли польские события, вызвавшие в Вяземском последний страстный взрыв ненависти, презрения к тому, что видел он вокруг. Яростно-уничижительные записи о Жуковском и Пушкине, поддержавших правительство, объяснялись не только расхождением взглядов, но горечью собственного его унижения, воспоминанием о варшавской своей молодости, эпохе гордых надежд… С этого времени он уже ни на что не надеялся…
Петр Андреевич, не претендовавший уже на роль маркиза Позы, просил назначения по министерству просвещения или юстиции. Его назначили по министерству финансов. Это был еще один способ укротить строптивца — служи там, где поставили, путайся в скучных тебе делах, смирнее будешь. Это был еще один способ ломать человека.