Сокрушение Полевого, или
Генеральная репетиция
Декабристы не истреблены…
Все это выглядело эффектнее и эффективнее, чем советничество Бенкендорфа. Обдумав еще в десятые годы идею совершенной полиции, представив соответствующий план летом двадцать шестого года и создав корпус жандармов, Александр Христофорович более ничем в сфере идей не порадовал своего повелителя. Он всю жизнь придерживался простой мысли, что надо бдительно следить за всеми, вовремя искоренять как несправедливость и коррупцию, так и крамолу.
Николай довольно быстро понял, что этого недостаточно. И, высоко ценя преданность и исполнительность Бенкендорфа, искал и других опор — Уварова, Киселева. Людей с идеями. А ими оказывались почему-то те, кто прошел искус либерализма. Кроме Уварова и Киселева вверх пошли арзамасцы Блудов и Дашков.
Постоянно получавший высочайшие аудиенции Сергий Семенович, разумеется, заранее знал о назначении министром.
В начале апреля Никитенко занес в дневник две чрезвычайно интересные записи, сочетание событий в которых многое объясняет. «
Везде сильные толки о „Телеграфе“. Одни горько сетуют, „что единственный хороший журнал у нас уже не существует“.
— Поделом ему, — говорят другие — он осмелился бранить Карамзина. Он даже не пощадил моего романа. Он либерал, якобинец — известное дело, и т. д., и т. д.
„Церковь Божьей Матери“ Виктора Гюго он приказал не пропускать. Однако отзывался с великой похвалой об этом произведении. Министр полагает, что нам еще рано читать такие книги, забывая при этом, что Виктора Гюго и без того читают в подлиннике все те, для кого он считает чтение опасным». (Это очень интересная деталь. Никитенко успел уже хорошо изучить Уварова, и теперь он утверждает, что министр печется именно о тех, кто знает по-французски, — о дворянском читателе. Именно дворян желает он отрезать от европейской литературы. И тут важна нам не охранительная наивность Сергия Семеновича, но его тенденция.) «Нет ни одной запрещенной иностранною цензурою книги, которую нельзя было бы купить здесь, даже у букинистов. В самом начале появления „Истории Наполеона“, сочинения Вальтер-Скотта, ее позволено было иметь в Петербурге всего шести или семи государственным людям. Но в это же самое время мой знакомый Очкин выменял его у носильщика книг за какие-то глупые романы. О повестях Бальзака, романах Поль-де-Кока и повестях Нодье он приказал составить для него записку…
Министр долго говорил о Полевом, доказывая необходимость запрещения его журнала.
— Это проводник революции, — говорил Уваров, — он уже несколько лет систематически распространяет разрушительные правила. Он не любит России. Я давно уже наблюдаю за ним; но мне не хотелось вдруг принять решительных мер. Я лично советовал ему в Москве укротиться и доказывал, что наши аристократы не так глупы, как он думает. После был сделан ему официальный выговор: это не помогло. Я сначала думал предать его суду: это погубило бы его. Надо было отнять у него право говорить с публикою — это правительство всегда властно сделать и притом на основаниях вполне юридических, ибо в правах русского гражданина нет права обращаться письменно к публике. Это привилегия, которую правительство может дать и отнять, когда хочет. Впрочем, — продолжал он, — известно, что у нас есть партия, жаждущая революции. Декабристы не истреблены: Полевой хотел быть органом их. Но да знают они, что найдут всегда против себя твердые меры в кабинете государя и его министров».
Воздействие периодической печати на умы граждан — в этом пункте Уваров совершенно сходился с Пушкиным. «Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографского снаряда», — писал Пушкин в том же поворотном апреле тридцать четвертого.