В автобусе дымно от курева, очень тесно и шумно. Все знают друг друга, кричат, переговариваются. Гармонист играет на хриплой гармонике.
Вдруг какая-то женщина выскакивает на дорожку между скамейками и начинает плясать, за ней следом – другая. Кто-то кричит: «Ипат, лови!» – и над моей головой, чудом не задев меня, летит большой зеленый арбуз. Какой-то дядька обнимает немолодую женщину в низко повязанном платке. Она сидит с покорным выражением лица, смотрит перед собой пристальным и почему-то мне кажется – невидящим взглядом. Рядышком сухонький старичок опирается на суковатую палку и поет:
И вдруг дядька, который обнимался, говорит:
– Ты откуда?
– Из Москвы.
– О! А куда?
– В Борисовку.
– А тебя встретят?
– Не знаю.
– Пойдешь ко мне ночевать.
До этой минуты мне было скучно, неуютно: не люблю приезжать в незнакомое место ночью. Что делать, куда постучаться? Но когда этот дядька сказал – не спрашивая, а утверждая: пойдешь ко мне ночевать, – мне стало совсем неприкаянно. Я ничего не успела ответить, моя соседка сказала:
– Зачем это она к тебе пойдет? У меня хата рядом с магазином. Пойдешь ко мне?
– Пойду.
Старичок, что пел про вербу: – Ты сколько классов кончила?
– Я институт кончила.
– Чего врешь!
– Я не вру!
– Такого росточка – институт?!
– Мы сейчас пообстроились, а что было, что было… Жили в ямах, а пришли домой, гляди: ни колочка не оставил. Голая земля, всё пожег. Никого не пожалел, всё пожег, людей спалил, и дитяток спалил. Лежит дитятко, ножки сгорелые, а рядом матка лежит, кишки наружу – своими глазами видела. Я сейчас как услышу про войну, сразу хочу увмерти. Чтоб сразу, чтоб не мучиться. Как подумаем, что война, так и жить не хочем.
– Ну! Интересно пожить. А помереть – и-и-и! – помереть поспеем.
О войне тут говорят так, будто она была вчера. Каждое третье слово – война. «Он» – немец.
Идешь лесом – могила, крест. Идешь полем – огорожен пустырь – тут стояла деревня, ее спалили: и хаты, и людей.
«Я, Войтович Настя Прокоповна, работала у колхозе, три года доила коров и четырнадцать годов пасла колхозный скот, и истратила свое здоровье и стала инвалид без обеих рук. А сейчас колхоз мне ничего не платит. Моя дочь солдатка, и у ней грудной ребенок. Она просила: дайте мне такую работу, чтоб я могла смотреть и дитя, и мать. Председатель сельсовета ей отказал. Дочь ему говорит: а если я пойду в район, там попрошу? А он ей ответил: обращайся хоть до Хрущева, а здесь я старше всех. Ты хоть и жена военнослужащего, а я имею полное право тебя повесить, унести с ребенком и растащить твой дом по полену, и ты нигде не найдешь права. И еще он всякое орал и выражался нецензурным словом. Это всё длилось и продолжается. Товарищ корреспондент, помогите».
Фельдшер Курако – высокий, сухопарый, с умным, красивым лицом. Ему лет пятьдесят. Говорит раздумчиво и всякий раз поясняет: вот в таком смысле… Его жене тридцать восемь. Она мне сказала, когда мы остались одни:
– Мне было 23 года. А у него жена померла. Ему всё равно домработницу брать. А мужиков мало. Ну, я и пошла за него. Хлопчику было шесть лет, я его воспитала и до того сильно полюбила. А теперь хлопчик женился. Девушка такая быстрая, такая быстрая, что и зарезать может.
– Это почему же?!
– Злая. А если злая и быстрая – зарезать может.
Старуха с исхудалым лицом, ввалившимися глазами. Платок повязан по самые брови.
– Колотись, бейся, а всё надейся! А на что мне надеяться? Не на что, не на что мне надеяться. Мне только и ходу, что из ворот да в воду. Вот послушай мою жизнь. Я с пятого года. Евсеенко. Ольга. А по первому мужу – Янеченко. Строили мы с тем мужем хату. Сенцы трохи не кончены были. Такая хорошая была хата, такая добрая была хата. Вот только сенцы трошки не кончены были. И война. Было пятеро детей – померли, был муж – убило. Плакала, плакала, все очи выплакала. А потом опять замуж пошла за Евсеенко Трифона Кондратьевича. Вдовец. И дочка у него. Девять годочков. Стали мы все вместе жить. И я сироту не обижала, у кого хочешь спроси. Я ее как свою любила, вырастила, я сильно ее жалела.
А потом муж мой помер. Остались мы вдвоем. И опять хорошо жили. А потом она замуж вышла и стала у меня хату отсуживать. За что, за что, скажи мне? Не хочу после этого на свете жить! Да попроси она, я сама бы на нее хату перевела. Я ее сама спрашивала, что тебе в приданое – корову? Телка? Я всё, что она просила, отдала. Да что мне надо? Мне бы только тихо свое дожить, зачем она меня так обидела? Зачем в суд пошла? Зачем доказувала, что хата не моя? А когда я в больнице лежала, она страховку на себя перевела. Я Маню, племянницу, позвала со мной жить. Она с мужем пришла, с Иваном, пришла и живет. И с детками. А хату суд надвое поделил. А Иван говорит: ты помрешь, меня из хаты выгонят. Надо мне другое жилье подыскивать.
Если Иван уйдет, я хату подпалю и сама сгорю! Не буду жить! Не хочу!