Кому же он молится? Вера его, конечно, искренна. Но малоцерковна. Даже формы звательного падежа (Иисусе Христе), знакомой всякому, кажется, молящемуся, — он не знает. Он не знает и самых простых молитв. Может быть, для Толстого это являлось признаком подлинности,
Есть некоторая вероятность определить религиозность Каратаева как близкую языческой. И опять вспоминается, как Толстой увидел достоинство мужика в его непричастности христианству. Для Толстого в том — естественность, натуральность мiрочувствия на
Определённого ответа на важные вопросы дать невозможно.
Вектор же направления основного движения религиозной мысли писателя всё же порою проявляется, пусть пока лишь намёком.
Вот важное свидетельство о Платоне: «Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву» (7,60). Да, Каратаев живёт любовью. Но любовь его как бы ограничена реальным физическим пространством, совпадающим с полем его внимания, и не направлена на личность, обезличена — это очевидно. И тем же он заражает окружающих: недаром и Пьер поддаётся такому же чувству. Сопрягать это чувство с любовью христианской поэтому нет полной возможности: ибо для христианства именно личность есть одна из важнейших онтологических ценностей. Но Каратаев несёт в себе едва ли не эталонное мiровосприятие— в пространстве «Войны и мира». Ведь и долго спустя Пьер мысленно поверяет памятью о Платоне многие свои жизненные ситуации.
А для Толстого эго обезличивание и важно: поскольку растворение индивидуальности в
Поэтому Платон Каратаев не может мыслиться в отделённости от некоего
Вот идеал натуральности: когда всякое обнаружение натуры человека вовне сродни любому внесознательному проявлению в мipe природы. И когда оно также бессознательно.
«Толстой правильно воспринимает русского, но лишь русского
Здесь Толстой очень недалёк от понимания мipa (и мира) как некоего потока, в котором сливаются и обезличиваются все его составляющие. К этому писатель и придёт в итоге.
И всё же: Толстой даёт возможность (отчасти в противоречии с самим собою) понимать взаимодействие человека, пусть даже и бессознательное, с высшими законами — как целенаправленно волевое. Потому что законы бытия нельзя постигнуть, но можно бессознательно ощутить и следовать этому бессознательному ощущению.
Должно рассмотреть толстовское рассуждение о причинах пожара Москвы и последующего поражения французов в войне.
Почему сгорела Москва? Вопрос для понимания смысла всех событий и позиции Толстого в понимании событий — ключевой.
Писатель отвергает те два ответа, какие давали историки в разное время в зависимости от основного интереса их суждений. Когда надобно было прославить патриотизм москвичей, утверждалось, что Москву зажгли именно они. Когда требовалось обвинить французов в варварстве, именно им приписывалось то же действие. Историки уподоблялись князю Василию Куракину или Борису Друбецкому, строившим свои речи в согласии с выгодою момента, а не с истиною, для них безразличной.
По Толстому же, Москву никто специально не зажигал и не мог иметь такой цели. «Москва сгорела вследствие того, что она была поставлена в такие условия, при которых всякий деревянный город должен сгореть, независимо от того, имеются ли, или не имеются в городе сто тридцать плохих пожарных труб. Москва должна была сгореть вследствие того, что из неё выехали жители, и так же неизбежно, как должна загореться куча стружек, на которую в продолжение нескольких дней будут сыпаться искры огня. Деревянный город, в котором при жителях-владельцах домов и при полиции бывают летом почти каждый день пожары, не может не сгореть, когда в нём нет жителей, а живут войска, курящие трубки, раскладывающие костры на Сенатской площади из сенатских стульев и варящие себе есть два раза в день» (6,400–401).