«Я знаю, что все эти подвижники — отдали свои жизни на служение «идее», что все они люди могучей воли, но непонятно мне, юному студенту, зачем оставили они жизнь и близких, ушли в леса. И что же от них осталось? Только надгробные плиты и «жития»» (2,373).
И опять терпеливо разъясняет монах — а память впитывает и через много лет отдаёт всем сомневающимся:
«— Как можно… — говорит он, — а сколько же людям утешения от них было? А в Евангелии у Господа как написано? «Да оставит тленная мира и возьмет крест свой и по Мне грядет». Благое иго избрали себе. Как же так — для чего! Вот я вам скажу, какое дело. Вы как же душу-то за пустяк принимаете? А в ней всё дело, её сохранять надо, воспитать для вечной жизни, как ей назначено, в приуготовление. Как так не можете понять? Нет, вы над душой подумайте. <…> Для подвига, для утешения, он уже выше мира обретается, подвижник-то, души ведёт… как можно! Поглядите, как к нашим схимонахам влекутся. Значит, душа желает очищения, а вы говорите — для чего такое. Нет, недаром они на подвиге стояли. Поживете — узнаете» (2,373–374).
Шмелёв пересказывает свои заблуждения, чтобы собственным опытом помочь тем, кто ищет, спотыкаясь, истины. Он сам: пожил — узнал.
Писатель верно определил корень всех заблуждений: в порождённом духом Просвещения конфликте между верою и рациональным знанием. Слушает оттого человек — и не разумеет.
«— Вера горами движет. В отсечении воли мы, и что возвещено нам — исполняем, ежели даже и не разумеем, а по вере нам всё дано есть!
Сказав это, о. Федул перевёл дух и посмотрел на меня, как бы говоря: понял, учёный?!
Я не понял» (2,365).
Рассудок не в силах постичь открытого вере. Не понимает «учёный» того, что яснее ясного неучёному иноку. «Учёный» лишь улыбается на рассуждения, им слышимые. Монах понимает причину:
«— … А чего вы так улыбаться стали, не ве-рите вы..? Ах, эти образованные неверы… да ведь это-то века та-ак… читайте отчие книги, отецкие… все святые Отцы…
Тогда я улыбался. Тогда я чувствовал мир, реальный, вот этот мир, и только. И многое объяснял — «физиологией». Ныне…» (2,384).
Ныне, то есть сорока годами позднее, писатель окончательно утвердился в ином воззрении на мир. Долгий путь испытаний определил ему Творец… Сорок лет спустя как о несомненном писал он:
«…как бы хотел теперь, через десятки лет с того августовского утра, найти крепко на подвиге стоящего, отрешившегося от всего земного, — благословиться. Где Россия, творившая светлых старцев
, духовников народных? Есть ли они теперь, на новом Валааме? Сердце мне говорит, что есть, в необъятных родных просторах, неявные, может быть, прорастающие только в великом народе нашем. Придёт время — и расцветут редкостные цветы духовные: Господний посев не истребится» (2,374).Но пока он только улыбался.
Пока, в том далёком своём паломничестве, он ещё крепок заблуждениями «науки», он признаёт — и не признаёт правоту открывшейся ему
«Прочитанные мною книжки, которым я, студент, безотчётно верил
«Темный» богомолец-странник разъясняет просвещённому студенту возвышенность веры над наукою так:
«— Всё возможно, у Бога всего много… никакие учёные не могут всего дознать. А чего дознают, это уж как Господь дозволит. Господь Иисус Христос сколько воскресил мертвых, а учёные хошь бы одного воскресили! Уморить могут, а вот от смерти выправить — не-эт» (2,409).
Молодой человек всё настойчивее сравнивает жизнь мирскую и монашескую. И поражается.
«— Нам не надо надсмотрщиков, — говорит провожатый-монах, — для Бога работаем, а Бога не обманешь. Ревнуем во имя Божие.
Поражённый я думаю: «здесь ни «борьбы», ни «труда и капитала», ни «прибавочной ценности», одна «ценность»— во имя Божие. Во имя, — какая это сила? Там
— во имя… чего? А эти, «тёмные», все те вопросы разрешили, одним — «во имя»» (2,378).А потом вдруг открывается: не такие уж они и «тёмные», эти монахи: