— Орет: «Плевать на золото, ищите капитана».
Пред замолчал, а Феликс не выдержал, спросил:
— Нашли?
— Нашли, в Керчи, в кабаке золото пропивал, пригрозили, уговорили, денег дали.
Ашот грустно вздохнул:
— Но какая зато фурнитура к нам поплыла, какие шнурки, замочки, люверсы, какой корд, прямо из Италии, — упирался в Киев и поворачивал к нам — все к нам и никому ни шнурка по всей Украине. — Он подпрыгнул на диване, смастерил в окно кукиш. — Вот! Вот! — им всем! Этим коллегам, этим гремучим змеям. И так было год. — Они умолкли в сладостном и грустном воспоминании.
— А потом? — спросил Феликс.
— Суп с котом. Где-то мы потеряли контроль. Одесситы, сволочи, матроса перекупили. Нет в мире худших сволочей, чем одесситы.
— Да, да, — закивали, засоглашались…
— В Рио-де-Жанейро, говорят, такие же, да куда им, лучше наших в мире нет, чтобы так по-живому своих же, братьев родных, резинщиков и обворовать!
Распалились, заупрекали друг друга.
— Что же одесситы сделали? — выкрикнул Феликс, и они успокоились.
— Женили матроса на Лукиничне, квартиру оформили, и вся итальянская фурнитура, все замочки, шнурочки, люверсы, все в Одессу, все к этим сволочам.
Они помолчали, тяжело вздыхая.
— Так-то, шалунишка, так мы страдаем, девяносто процентов ума и энергии мы кладем на начальство, а десять на производство, а ты нас казнокрадами считаешь. А что мы имеем? — Пред отхлебнул нарзан и продолжал: — Посмотри на кабинет, здесь нет ковров и красной мебели, здесь нет бара с коньяком. Здесь нет черных лимузинов под окнами, как у твоего братика. А что мы едим? Думаешь, икру? Как братец твой, в палец толщиной намазываем. Или балыки? Икра — это для твоего братца, для тех, кто не имеет в жизни дела, а только потребляет и командует. Вот смотри, — он рывком выдвинул ящик стола и зашуршал оберткой. — Вот маленький кусочек вареного сала, которое Софа нашпиговала чесноком, вот эти три редиски и вот этот кусочек хлеба. Ну, Софа моя пару чернобурок имеет, ну, парочку брильянтов, на то она и женщина. Это ее игра. Но в жизни у нас есть главное: наши кеды — лучшие в Союзе, и премию на конкурсе недаром дали нам. Кеды — это наша игра.
— Вам бы еще и ваши имена на кедах увековечить, — с сарказмом сказал Феликс.
— А почему нет? Почему на книге, которую ты пишешь, будет стоять твое имя?
— Вы знаете, что я пишу?
— Знаем, все знаем. Это в тресте ни черта не знают, им только цифры подавай, любые, лишь бы премия была.
Председатель помолчал, похмурился на кончик пера, подписал заявление и, не поднимая головы, прибавил:
— После отпуска нам придется расстаться, ты уволишься по собственному желанию, ты уж не обижайся, шалунишка.
Ишь, как просто отделались, ухмыльнулся Феликс, но сказал иное:
— Как прояснилось, вы не только кеды да калоши делаете, но и деньги. А не боитесь, что я пойду в ОБХСС?[5]
Мне есть, что им рассказать.Эффект был ошеломляющий. Он считал — они побледнеют и отвалят челюсти. Ничуть не бывало. Рядком на диване они расхохотались до слез, до икоты, хлопали по острым коленкам, по сморщенным лицам текли слезы, а седые головы раскачивались одуванчиками.
— Ты? — колол пальцем пред. — В ОБХСС? — и снова хохот. Смех был так заразителен, что и Феликс заулыбался.
— Хотел бы я посмотреть, — успокоившись и вытирая покрасневшие глаза, сказал зам, — как ты, послюнив карандаш, выводишь слово «донос». А потом бы что? В петлю? Нет, шалунишка, ты человек несовременный, ты не из предательского теста сделан.
Они еще долго тряслись на скрипучих пружинах. Потом пред серьезно открыл сейф и трагически вздохнул:
— Если не станет Рыжей Дамы, то после отпуска приходи. Тебе всегда рады.
Он достал деньги, красный десятирублевый кирпичик, и вложил в карман Феликса.
— Это не взятка, шалунишка, твоя голова намного дороже стоит! Просто ты много сделал для фабрики, и это годовая премия. А чтоб было законно, распишись здесь и здесь.
Феликс расписался. Так он и оставил тихих смешливых казнокрадов. А на улице, сидя за рулем и гоняя стартером никак не заводившийся мотор, зло подумал: все-таки всучили, все-таки выдворили, и все-таки я взял…
Вечером, когда он, ползая на четвереньках, мыл пол, раздался звонок. Давно никто не звонил в его квартиру. Испытывая смутный страх, он открыл. Пред ним стояла Вера в модной джинсовой юбке и кофте-самовязке. Коса была распущена, подколота изнутри, и волосы русым шеломом укрывали голову. Он был так удивлен, что не выпустил из рук тряпку, и они молча разглядывали друг друга.
— Может, все-таки пригласите в комнату? — спросила Вера. Он пригласил. Она, вовсе и не думая приниженно отыскивать тапочки, на высоченных каблуках по мокрому полу прошествовала в комнату, села в кресло, закинув ногу на ногу, положила на колени сумочку и, не удостоив даже на миг вниманием огромный, словно красный взрыв на столе, букет гладиолусов, остановила задумчивый взгляд на портрете мамы в черном домино. Он протянул руку за сумочкой, но она поставила ее рядом.
— Что у вас там — миллион?
— Нет.
— Значит, Хемингуэй?
— Не угадали.
— Опять Достоевский?