— А что потом? — спросила она.
— Потом я очень устал и, обливаясь потом, еле вылез из кабины. Потом мне не поверили, не верил я и сам, но сизые пулеметы, которые я сжег неумелой стрельбой, впечатлили. Все повскакивали на подножки, попрыгали в кузов полуторки, наконец доставившей бронеспинку, и понеслись по степи. Мы подъехали, когда трое из НКВД усаживали в «эмку» немецкого летчика, а нас к нему и не подпустили. «Юнкерс», вспахав песок, опустил в море крыло. Я глядел, как волна покачивает элерон, и все норовил стать к самолету спиной, потому что во второй кабине обвис в ремнях убитый мной человек. Потом меня качали, кричали «ура», а лица восторженные, победные, лишь я не был победителем и желал одного: зарыться в горячий песок и умереть, как тот во второй кабине. Вечером феодосийцам показывали немца. Впереди шествовал маленький толстый начальник в широченных галифе «бабочка» и в гимнастерке-юбке и двумя наганами на поясе, за ним несли ящик для пьедестала, и четыре милиционера с саблями наголо и свирепыми лицами конвоировали немецкого капитана прямо в комбинезоне, шлеме и очках и невиданным сверкающим крестом на шее. И я вместе с зеваками взбирался на парадные ступени, чтоб лучше видеть, как на глаза немцу милиционеры натягивают очки и взгромождают его на ящик, а краснолицый начальник плюет в немца, грозит кулачком Гитлеру и неожиданно пронзительно вопит, призывая немецкий рабочий класс поднять оружие пролетариата, а немец-капитан моргал белесыми ресницами за стеклами очков и с высоты ящика победно и презрительно озирал восторженную толпу. Я глядел на своего побежденного и ощущал свою голую спину.
Феликс замолчал, рука его, казалось, нечаянно легла на Верину руку, и он на миг ощутил ее тепло. Она, будто не заметив, высвободила руку, поправила волосы и лишь скользнула взглядом удивленно, да румянец залил щеку, и заторопилась.
— Феликс, — сказала она, — мне было великолепно у вас в гостях, и я вам благодарна за чудный вечер, но поговорим о деле. Сегодня утром вы получили премию — тысячу рублей. Я пришла вам сказать, что премий в таких размерах не бывает. Это взятка, Феликс.
Этой фразой она как бы опустила занавес, и исчез чудный вечер.
— Получали вы премии и раньше, — продолжила она, — но я стеснялась вам сказать, и, как сейчас понимаю, напрасно, а сегодня…
Ах, вон откуда ветер дует, подумал он, и лицо его заалело ярче букета, но заговорил о том, что много лет работает на фабрике и многое сделал, чтоб калоши-чуни были лучшие в стране, и ничего страшного в этой тысяче не видит.
— Поверьте, — перебила она, — это чистейшая взятка. — Она долго, пристально и с болью глядела на него, а затем шепотом добавила: — Я понимаю все, но неужели вы, именно вы можете взять то, что вам не принадлежит, и быть счастливым? Умоляю вас, верните все не ваше, не ломайте мой идеал, — она опять поглядела ему в глаза горько, иронично, но убежденно, и он подумал о том, что никогда не видел столь красивого в сознании своей правоты лица.
— Ну а что принадлежит мне? — улыбнулся он. Напряжение спало.
— Пока что я принадлежу вам, — улыбнулась она кротко и виновато.
Он захотел стать на колени, бросить эти проклятые деньги, прильнуть щекой к ее руке и рассказать, что он вечно раздвоен, что на пляже он глядел на Наташу, а перед взором стояла она, Вера, рассказать, как сегодня она объединила и принесла в его квартиру все лучшее, что было в его жизни: воспоминание о Лельке, о маме, будто они присутствовали здесь, а за окном, как в детстве, стояла ночь, полная тайны, и теперь он обязательно отыщет могилу мамы, но фраза «верните все не ваше» и взбудораживающий пламень гладиолусов перед лицом разбудили спящий в нем страх, и он мучительно вспоминал: кто это сказал «верните все не ваше»? Кто? Он вспомнил о Фатеиче, о бандитском шабаше в том мрачном городе, о зарезанном в клозете. Это говорила Ада Юрьевна, это ее слова. Он глядел на Веру, но не видел ее, потому что за спиной ощущал улыбающегося Фатеича.
Она допила, поставила рюмку на столик и, совершенно счастливая, чуть опьяневшая, со ставшим большим, влажным и чувственным ртом, сказала:
— Я и не сомневалась, что вы вернете.
Это уверенное ее, решенное за него «не сомневалась», эта естественная ее радость, а главное, вибрирующий в нем беспричинный страх выплеснул злобное:
— Нет! Не считаю нужным.
Она отпрянула, умолкла, а из широко открытых голубых глаз потекла такая боль, что, не вынося ее, он отвернулся, желая сделать еще больней, и готовый сам по-детски разреветься. А она в удивлении, будто впервые, разглядывала комнату и руки, и ноги, и туфли свои, потом молча встала, накинула на плечо сумочку, в три крупных шага ступила в коридор, но у двери остановилась, начала копаться в сумочке, порываясь что-то сказать, но Феликс опередил:
— Хотите сказать, что уже больше не любите меня, не правда ли?