Крик старух, запрокинутые, полные ужаса лица, хохот Фрола Пафнутьича, стук падающей доски слились в сплошной вибрирующий вой. Кто-то тряс меня за плечо, кто-то размахивал клеткой с попугаем, а он картавил и хлопал крыльями. «Бесы! Бесы! — будто вдалеке сказал хозяин. — Не даете земле предать». Я выбрался во двор и долго стоял, обняв шею лошади. Она хрустела овсом и, лишь когда грузили гроб, покосила глазом на покойника, всхрапнула.
«Не могу», — бормотал я. «Можешь! — твердо сказал хозяин. — Вспомни, на войне бывало и похуже, а орденов у тебя — спелая гроздь. Держись!»
Так уж устроен человек: один не выдержит, споткнется, а другой, что в эту минуту посильнее, — окриком и поддержит. И этот окрик и хруст овса, и сияние с голубого неба успокоили.
Подошла и старуха с изъеденными молью штанами-галифе в руках, посоображала и тоже успокоила, как могла:
— Упокойнички, они самые что ни есть мирные, не бойся, сынок.
Я хотел сказать, что вовсе и не боюсь, дьявольщина происходит, но промолчал. Старуха постояла, пошамкала губами и неожиданно извлекла из тряпья черную аккуратную бандероль и ловко зарыла ее в солому на телеге. Сказала:
— Тебе отписано, и еще вот, — она сунула под солому и рулон.
Я дал ей сотенную, и она, держа ее над головой, будто пойманную бабочку-траурницу, постояла, бормоча, затем, черная средь ослепительно белых стен, все так же высоко держа руку с крылатившейся сотенной, поволокла по камням генеральское галифе и палку свою и мощи свои прочь со двора. За ней тронулась и телега. И никто не оплакивал, лишь женщина, что вышла из тамбурчика в калошах на босу ногу, смахнула слезу.
— Похороню в сухую землю, — тупо бормотал я, вышагивая за гробом, а в глазах стоял Фрол Пафнутьич, его мохнатые кулачки, его смешок: «Эк, похорона, так похорона, не удержал-таки, растяпа, вывернул-таки из гроба, — пьянчуга!» Размышляя, я и не заметил, как миновали город, пустырь за ним и приехали на кладбище. Из кустов с канатом на плече возник кладбищенский начальник, сонливый, желтый и злой, а с ним и рабочий с красной норкой вместо носа, из которой вытекал дым. Хозяин расстелил плащ на бугорке и водрузил «четверть», запыженную соломкой. Лицо начальника помягчело. Он разделся до пояса, и на впалой груди над левым соском я разглядывал еле узнаваемый вытатуированный лик Ленина, а справа уж фиолетового усатого Сталина.
— Так и должно, Фатеич, — прошептал я. — Твои кумиры в последний путь проводят тебя.