На меня накатилась беспричинная жалость. Что он говорил о крике жертвы? И, забыв о ноже, о том, что говорила Ада, я стал вслушиваться до отупения, до ватной глухоты, и расслышал чуть уловимый шелест, будто над гладью пруда сталкиваются, пересекаясь крыльями, стрекозы. И не слухом, а скорее воображением я воспринял безгласный вопль гибнущего. Я взял графин и рюмку и, не раздумывая, пошел на помощь Седому.
Они встретили меня скульптурным оцепенением. Молчал и я. Зал покачивался в сизом угаре, а танго на скрипучих клавишах аккордеона волочило тайну Андалузской ночи.
Первым зашевелился Прихлебала — он то пододвигал мне стакан, то, испуганно косясь на Седого, забирал обратно и растерянно тер седловидную лысину. Наконец задумчивая пелена в глазах Седого сползла, он оглядел бутылки на столе, грязные тарелки, кости и объедки на скатерти и меня.
— Как твой? — прохрипел он.
— Сегодня похоронил.
Он сощурился, как насытившийся хищник, и взял бутылку. Приоткрыл щелочки-запятые и Киргиз, царапнул недоверчиво и зло. Я положил на стол нож. Киргиз прикрыл его ладонью, и нож исчез. Седой, разливая водку, прохрипел:
— Выпьем, Сасун-Хан, это человек!
— Выпить можно — почему нельзя? — закартавил Киргиз. — Но он не человек, я это сразу, еще давно знал, у него поганый свиной харя, я это сразу видел.
Мы выпили. Седой похрустел огурцом и вяло сказал:
— Есть дело, большая монета будет, нужен хороший вор, а есть эти два — торбохваты.
— А зачем, спрашиваю я, ему «дело»? — ткнул вилкой в мою сторону Киргиз. — У него и так много башни, я это знаю. Правда, мужик? У тебя много башни?
Поганый червь, подумал я, он действительно учуял деньги, зашитые под мышкой, или так, на бога берет?
Киргиз побледнел.
— Где деньги спрятал? Где? Говори! Я ведь знаю, в трусах зашил? Здесь? — И рука повисла над поясом, потом, словно щупальце, поползла выше и остановилась у моей груди. — А-а-а, — возликовал Киргиз, — под мышкой спрятал, я это сразу понял.
Он наползал по столу гадом, а пальцы трепетно бились у моей груди.