Феликс закрыл ладонями лицо, а когда открыл, в полумраке жучками-бронзовками сияли глаза Марии Ефимовны, они пронизывали его, пронизывали и стены, и он со страхом уверовал: она видит тот далекий городишко и заснеженную площадь, и тело у церкви. Но что со стариками? Почему шоколадно-запеченное лицо Марии Ефимовны качнулось, будто отраженное в воде, вялые губы заалели, кожа на щеках посветлела и разгладилась, а волосы распустились белоснежной актинией?
Феликс стоял, не в силах шевельнуться, а старики расцветали, словно невиданные бутоны. Словно обитатели рифа, уловив дрожащий донный свет, выползали из своих раковин и норок. В свете лампады сполз платок, лопнуло перламутровое яйцо, и голова старухи, влажно облепленная тугими волосами, качнулась на атласной шее. Феликс услышал тихий всхлип, и с сидящего на кровати бесформенного куля сползло тряпье, оголив мускулистые плечи, медный торс, и вовсе уж не старик, а молодой тянул улыбку, белозубо и юродиво. И вовсе не смрад, а грустный аромат тлена царил под взглядом Заступницы. Глаза Марии Ефимовны все так же мерцали жучками-бронзовками, и Феликс, очарованный, не мог ни испугаться, ни отвести взгляда.
Затем качнулась и отплыла комната, и Феликс поймал себя на том, что идет, роса холодит ноги и его собственный голос говорит: «Так вот для чего пригласила гостей Мария Ефимовна, вот, но о колдовстве не может быть и речи, я сам все видел, сам, но что все это значит?» И он опять увидел себя у дерева с чернеющими в ветвях индюками, рядом стояла машина с распахнутой дверцей, а перед ним белел рубахой Афанасий Лукич.
Рассвет за холмом уже приоткрыл бледное веко, и Феликс, повинуясь призывным жестам старика, проследовал в теневую сторону дома и увидел, что Афанасий Лукич, ящером перебирая ногами и руками, полз по лестнице на чердак. Феликс удивился, но тоже вскарабкался по шатким перекладинам и в кромешной тьме стукнулся о стропилину так, что заворковали голуби, а ногой сбил крышку с какого-то ящика. Афанасий Лукич пристроил крышку на место и тихо сказал:
— Садись, Феля, поговорить надо.
Феликс опустился на ящик и потер лоб. Когда глаза привыкли к темноте, он увидел, что Афанасий Лукич сидит на гробе. Феликс пощупал под собой и тоже определил — гроб. Охнув, он приподнялся.
— Ты не бойся, Феля, — смиренно проговорил старик, — страшно без гроба, когда, как собаку, как нашего…
— Неправда, — осек Феликс.
— Вот мы со старухой и хотели узнать, все ли то истинно, что ты в своих листах про нашего Ваню малюешь? Старая говорит, все как есть, ну, прямо как апостолом писано, а я сомневаюсь. Христом молю, ответь старым, не убивец ли Ванятка? Не отказался ли от Бога? Не поднял ли руку на человека русского?
На его лице запеклось такое человеческое горе, что Феликс пожалел, что не рассказал о Ванюше подробности, а все откладывал, и твердо проговорил:
— Написано все, как было, и похоронен Ваня у церквушки, и спиртом помянен, и крови на нем вовсе нет.
Дед истово сотворил тройное крестное знамение, шепча: «Слава тебе, Господи». В его словах было великое облегчение. Затем пошарил за балкой, вытащил узелок и уж по-крестьянски, деловито, заговорил:
— Здесь деньги, на них меня хоронить будешь. Мария после меня долго не промается, и догляди, Феля, чтоб на поминках крученых ягнецов забили. — Крестьянская практичность опять взяла верх. — Это те, у которых черви в мозге, они поперек спины коровьим навозом мечены.
Эта материальность сделала и Феликса материальным и одержала верх. Что за чертовщину напускает старик? И, будто подслушав его мысли, Афанасий Лукич постучал по крышке.
— Тут, Феля, духовитая степная трава — кермек, чабрец да полынь. На ней и лежать мне. — Когда они встали, старик попросил: — Сочти, Феля, сколько зарубок на стропилине?
Феликс нашарил зарубки — их было пятьдесят восемь.
— Вот сколько мы со старухой в нашем доме прожили, — сказал старик с торжеством и стал спускаться по лестнице.
Феликс стоял на карнизе, обирая паутину с трусов и майки, и думал: что за чертовщина? Колодезный журавль и забор обернулись и стоят на своих местах, но вроде бы вовсе и не земля подо мной, а дно. Снизу из фиолетового сумрака тянулись белые стебли яблонь, они наклонились, будто водоросли, вслед пробелевшей рубашке Афанасия Лукича.
Машина смотрелась серым крабьим панцирем у каменного сонного хаоса. Орех одноруко поднял ветвь, о чем-то предупреждая.
Феликс тряхнул головой — видение отошло. У забора шептались старики, и долетало единственное, благодарное «слава богу». Затем они разделились — старуха осталась, а Афанасий Лукич зашагал в степь.