Разум?! Разум?! При чем тут разум, когда Вера любит меня? Ах да, разум — по дорогам гремят железные автомобили, громом раскалывают небо самолеты, кишат на площадях толпы, и город дымит, гудит и выпускает в небо пар, вот тебе и разум. Прав, конечно, этот разум, а я идиот. И обнимаю идиота, а солнце садится, скоро стемнеет, я не найду могилу мамы. Вот что говорит разум. И тогда Павел обратил к Феликсу полное муки и немого укора лицо. Феликс будто впервые увидел глубину огромных голубых миндалевидных глаз, тонкость кожи лба и чуть приоткрытых бледных губ, и ему стало стыдно и жарко.
Он все осторожнее обнимал белую голову Павла, наполняясь верой, что держит диковинный хрупкий сосуд: наклони — и стечет голубизна глаз, стекут бледные губы, и останется белая кость. Да он вовсе и без кожи. И как мог я ему не верить? Как мог усомниться?
Где-то далеко наверху, в железном грохоте и смоге, плыли чужие, зримые, все объясняющие люди, в тишине, в зарослях сирени, в траве, облитой слезами, иное, невидимое течение времени, мук и поисков ответа. И как я мог усомниться? И Феликс уверовал, что именно в безумном наборе слов и действий, в абсурде и муке родится истина, и именно Павел, немой мальчик, отыщет могилу мамы.
Феликс плотнее прильнул к Павлу и одновременно за его спиной болезненно ясно увидел меднорайскую даль с черно-припечатанными силуэтами ветвей и ощутил движение в иное бытие, к Ванятке, маме, к Аде Юрьевне, к Фатеичу, и вот-вот он войдет к ним, но надо найти могилу мамы, надо!
— Здесь ее нет, — прозвучало в его голове. — Вспомни хоть что-нибудь, вспомни!
— Я все давно забыл!
— Вспоминай! Вспоминай! — молил и тряс за руку Павел. И Феликс мучительно напрягал память.
— Помню свои удивительно красивенькие красные туфельки на желтом песке.
— Туфельки? Красненькие? Как хорошо!
— Рядом шла бабушка с узелком вареного риса с изюмом в руке.
— Рис? Изюм? Как вкусно! Как любит и Вера рис и изюм, а бабушка — так это всегда праздник.
— Помню слепого старика. Бабушка дала ему денежку и закрыла ладонью глаза мои, чтобы я никогда в жизни не видел человеческого несчастья.
— Вспоминай! Вспоминай! Еще! — трудным стоном молил Павел.
Феликс сжимал стальные пики и мучительно вспоминал:
— Была желто-песочная аллея и черный колючий куст белых роз. Я сорвал розу и уколол палец.
— Белая роза — как прекрасно!
— Но бабушка сказала: «Феленька, внучок, мертвых обижать нельзя, за них некому заступиться, верни розу хозяину».
— Нельзя! Обижать нельзя! — вторил Павел.
— И как же красива была роза, как не хотелось расставаться, как болел уколотый палец. Я заплакал, но положил розу на белую плиту, и тогда ударил колокол. Бабушка перекрестилась, а я испугался и обхватил ее колени, а храм с голубыми куполами, огромный, в полнеба, наплывал под колокольный звон, и как же золотом сиял его распахнутый, казалось, обнимающий весь мир крест.
Феликс с грустью отметил, что теперь храм удивительно мал, просел в землю, и опять сомнение качнулось в нем.
— Вот ты и вспомнил, вот. Смотри же! Смотри!
А теперь крест стрелой уходит в небо. Феликс, не отрывая взгляда, надел рубашку, куртку и побрел, натыкаясь на ограды и кусты, но не отводя взгляда от креста, а крест поворачивался в синеве, и, когда расправил золоченые крылья, Феликс оказался в буксусной аллейке. Он пошел по ней и диву давался, что стала она так мала, но знал — аллея именно та. Вокруг черные буксусы, будто подобрав крылья, нахохлились на ночлег в своих железных клетях.
Рядом шел Павел, и еще шуршали ноги, и Феликс знал, чьи это шаги, и они встали у заросшего повиликой холмика с черной зарослью одичавших роз.
Феликс опустился на колени, разгреб повилику, а когда открылся серый камень, любовно отер беретом влажную грязь с его полированной поверхности, словно монашеский колпак, натянул на уши грязный берет и прочел: «Екатерина Викторовна Снежко-Белорецкая, р. 1898 г., у. 1930 г.», а ниже коряво и неумело выбито: «Спи, моя любимая, ты одна была у меня».
Все иное ушло. Был один лишь он, долго или мало пребывающий на коленях, и был тихий, но странный шорох. Главное, перед лицом был емкий, хранящий в себе истину и притягивающий к себе Феликса мамин камень. «Я нашел тебя, мама, нашел». И еще какие-то невнятные, но ласковые слова шептал Феликс, лежа горячим лицом на камне и страстно желая раствориться в его холодной массе и исчезнуть. «Не смей, — прошептали в ухо, — камень чужой, твой камень тебя ждет».
Он не видел ни солнца, ни кустов, черно растушеванных по краю неба, — вокруг был лишь оранжевый свет и иное течение времени, и Феликс пребывал в этом свете словно в ярком оранжевом коконе. Наконец стрекот и легкий шорох привлекли его внимание, он поднял голову. Рядом с медно освещенной туей склонил голову узкорукий ангел с тихой улыбкой на чуть разомкнутых губах. Ангел распускал изогнутые, с ослепительно белым подбоем, дрожащие крылья.