Потом Фимчик шел за учительницей домой и нес ее портфель. Их преследовали, прячась за углами. У дома учительница попрощалась. Фимчик остался один в тупичковом переулке, положил в пыль книги и стал ждать. Преследователи, молчаливые, праведные, надвигались стеной. Бураков жадно докуривал, глаза сужены, «жви-жви» трут студебеккеровские штаны, он поправил пилотку. Ужас достиг предела, бросил Фимчика к двери. Он заплакал, застучал в выдубленные доски. Дверь была на запоре. Фимчика оторвали цепкие руки, бросили в угол.
— Москва слезам не верит! — сказал Законник. — Где сеть?
— Мама не дает, — давился слезами Фимчик, — говорит, единственная память о папе… Мы потеряли карточки… А хлеб я принес, — и вытащил обгрызенную буханку.
— Обмусолил, — сказали за спиной.
— Ты, Вонючка, обманул весь класс, — прошипел Бураков. — Ты враг.
— Бить до крови, — сказал Законник.
И Бураков ударил. Голова Фимчика метнулась на плечико. Бураков ярился, бил. Фимчик выл. Его поднимали и били. Били в спину, в синий живот. Наконец из угла рта выполз кровавый червячок.
— Кровь пошла, — констатировал Законник. — Казнь прекратить.
Они, возбужденные и багровые, засунули книги за пояса и ушли, полные праведного гнева. А Прилипала стервятником навис, разглядывая кровь, и прошептал:
— Ну, гад, до завтра! — и побежал догонять своих.
Его били каждый день. Он ползал, собирал учебники, омывал лицо в арыке и шептал:
— Ничего, привыкну, живучий я! А вот к голоду — никак, живот каждый день жрать просит.
Шел в столовую солдаток, тянулся в оконце на иксобразных ножках, протягивал котелок и тихо говорил:
— Тетя Паша! Мне поменьше, но погуще! — И тетя Паша, улыбнувшись, наливала ему лишний черпак. Он ел, и это была радость. Ночью он стонал на полу, под лохмотьями, звал отца и Матку Боску и слезами встречал рассвет. Он ненавидел наступающий день, ненавидел школу, военрука и его винтовку. Бураков лязгал затвором и целил в него, Фимчик видел сощуренный глаз в рамке прицела, жало штыка и черный винтовочный зрачок. Он закрывался ладошками и выл. Весь класс смеялся. Фимчик возненавидел абрикосы, которыми все хрустели, кисло морщась. В него летели белые косточки. Он ненавидел последний звонок, возвещавший ужас побоев, и мучителей своих за окном, смеющихся в том радостном и солнечном мире. Фимчик возненавидел весь белый свет и молил Бога, чтобы попасть под арбу и чтобы колесом переломило кость.
Стая уменьшалась. Уже преследовали лишь двое: впереди Бураков, за ним, спотыкаясь с портфелем в руках, Прилипала. Бураков со стиснутыми кулаками и брезгливо запеченной гримасой надвигался из-за угла. «Жви-жви», нагнетали первобытный ужас брезентовые штаны. Фимчик смотрел полным нечеловеческого страдания карим глазом и тихо попросил:
— Бураков, не бей! Рабом век буду!
Бураков помолчал, соображая.
Фимчик заспешил:
— К госпиталю пойду, там окурки — во! Жирные! А еще место под мостом знаю: девчонки идут, все видно… Не бей!.. Помру я, Бураков.
Фимчик глядел слезливо снизу вверх, в руках штанцы, утиные ступни мнут и мнут горячую пыль.
Бураков удивленно поднял бровь:
— Ладно, сознайся, что сказал неправду, — и мир.
Фимчик молчал. Солнце, казалось, потрескивало в безоблачном небе, калило красные пески, плоские крыши и глинобитные дувалы, а Фимчику, человеческой песчинке, не было спасения в этом напоенном жаром, широком мире. Фимчик опустил голову, чуть слышно выдохнул:
— Бей, сеть есть!
Впервые Бураков засомневался. Он увидел бочком убегавшего Прилипалу.
— Бей! — выкрикнул Фимчик, боднул головой и замолотил Буракова в живот.
— Ах так? — Бураков ударил снизу расчетливо в лицо, Фимчик охнул, упал, но поднялся, а Бураков бил еще и еще.
Бураков уходил оглядываясь. Фимчик, роняя и поднимая голову, сидел в горячей пыли.
В сиреневых сумерках Бураков сидел за грубо стесанным столом и ел, хмурясь в тарелку. Мать не выдержала, выкрикнула с болью:
— Ты!.. Ты ударил по лицу голодного!
Бураков опешил, забормотал о «правде», о «законе», об обманутых товарищах. Мать смежила веки, не слушая перебила:
— Ванда лучшая работница в цехе. О ней писали в газете.
— Сын за отца не отвечает, — отрубил Бураков. — Так сказал товарищ Сталин, пора знать.
— Он голоден, он болен, — не слушала мать, — он ест картофельную шелуху. — И уже шепотом прибавила: — Мой сын скот!