Феликс мог бы рассказать, как однажды к домику в фиговой тени подъехала собаколовчая будка. Враги Музгара — комендант и немой собаколов — зашли во двор. На счастье, Василь Иваныч, в сильном похмелье, сидя на крыльце, парил в тазу ноги и растягивал меха гармоники. Комендант сказал, что собака старая, что пользы от нее никакой, что есть постановление… и потряс гербовой бумажкой (к ним он питал суеверное почтение). Немой же ладно настораживал петлю, а Музгар под крыльцом мирно дремал с черным котом в обнимку. Василь Иваныч подпрыгнул и через миг появился с топором в руках. Немой что-то промычал, а комендант онемел. Еще через мгновенье они дружно неслись под гору, бросив будку. А за решеткой — псы: большие и маленькие, породистые и шелудивые, но с одинаковой предсмертной тоской в глазах. И не был бы Василь Иваныч матросом-севастопольцем, рыбаком и любителем певчих птиц, если бы не оттянул засов. Разношерстная ватага деловито наддала в гору. И сидеть бы Василь Иванычу самому за решеткой, но за добро случается и добро. Председатель сельсовета, известный партизан, не любил собак, особенно немецких ищеек, но еще более люто ненавидел полицаев, хоть и прощенных Советской властью. Он и выставил жалобщика коменданта, еще и пальцем пригрозил, чтоб собак отлавливали ночью, чтоб дети не видели, и ядовито напомнил, что Василь Иваныч может и пьяница, но власть Советскую не предавал, а воевал честно на самом героическом крейсере «Червона Украина» и орден имеет.
Василь Иваныч, хоть и оштрафованный, пьяно горланил в обнимку с Музгаром за ларьком в лебеде. А ночной Карасан у мусорных бачков оглашался визгом и грызней спасенных.
Коменданта через год похоронили в кипарисовой роще, которую он так и не успел вырубить. А Музгар дремлет себе на своем любимом месте в горячей пыли на дороге, и шоферы останавливаются, чтобы, матерясь, оттащить его за ноги к домику в тени смоковниц.
Феликс взвалил рюкзак и зашагал меж кипарисов по скользкой хвое. Снизу, сквозь зелень листвы, откуда вовсе и не ждешь, лениво и маслянисто проглядывало море. Был солнечный полдень, на берегу белели весенние тела, не успевшие загореть, а у гранитного мыса стучали плотники, стояли юпитеры, и высилась гипсовая скала. Им не хватает скал, подумал Феликс, сбегая по откосу в бухту и чуть не сбив табличку с надписью: «Киносъемка — спасибо за тишину». Он сбросил на гальку рюкзак и попробовал воду. Солнце припекало, но вода была ледяной. Он огляделся — все то же, на мысе Плака та же сосна и голубой залив. Те же рельсы корявыми зубами торчат над гладью, будто и не было долгой зимы. Старый причал — его охотничье место. По рельсам, покрытым ржавой корой, он пробрался к выдубленной белой доске. Сел, свесив ноги над водой. По отраженным в глади подошвам, по его лицу, тоже отраженному, ползла солнечная рябь.
Он, болтая ногам, разглядывал, как в глубине змеились рельсы, лежали камни в желтом пушке молодых водорослей. Бычок большой пугнул бычка малого. Феликс плюнул в отраженное свое лицо, к плевку метнулись и, будто иглы к магниту, прилипли мальки. Вокруг под хвоей стояли горы, и ему наконец, стало спокойно и хорошо.
Из-за мыса под стук уключин показалась лодка, на носу — спиной, в тельняшке, конечно же, Василь Иваныч с гармошкой на коленях, конечно ж, он осушил бутылку и опустил ее за борт в журчащий водяной ус. Затем уронил седые кудри на меха, и его печальный баритон известил море и берег о том, что «товарищ не в силах вахту стоять». Его почитатель — шофер с мусоровозки — с дебелым животом, накатившимся на трусы, со слезой на бураковой роже, греб на корме. С берега, вспугивая чаек, рявкнули в мегафон: «Киносъемка! Прекратить шум! Уважайте искусство!» Василь Иваныч любил искусство, потому и продолжал, шофер выкатил пудовый кулак, и лишь после того, как старушка узнала, что напрасно ждет сына домой, гармонь хрюкнула и умолкла. Лодка с хрустом врезалась в гальку, и над гладью залива с отраженными соснами, с белыми чайками и мерцающим горлышком бутылки на волне наступила тишина.