Затем она отхлебнула, вызвонив зубами о хрусталь, и он увидел горящий взгляд, и к нему пришел страх, мелкий, неотвратимый. Стало страшно большой дубовой кровати, страшна красота Натали, страшно то, что он никогда не спал с женщиной, а вот сегодня…
Он зашептал что-то о матери, о Фатеиче, но она не слышала. Страх перерос в ужас и был так велик, что Феликс готов был бросить все и бежать куда глаза глядят. Он совладал собой и бессвязно заговорил о той далекой девочке из его детства, о верблюде, о белотелой немочке, с которой он был, а если разобраться, то, может, вовсе и не был, потому что очень уж поднапился и начал стрелять из пистолета. Он говорил об официантке в Киеве перед тем, как Фатеич его упек. Он говорил скоропалительно и бессвязно, и Натали слушала его, кивала, но потом решительно наполнила рюмку, заставила выпить. Затем зажгла сигарету и тоже вложила ему в губы и строго сказала, что все его амуры, что были до нее, не интересны, а сейчас он должен делать все то, что она ему скажет.
Коньяк несколько притупил и успокоил его, и он спросил:
— Что же я должен делать?
— Ты должен сидеть, пить шампанское, курить и глядеть на меня — и это вовсе не так уж малоинтересно.
— А ты?
— А я???
Она встала, лицо ее было в тени абажура, а ноги стройные высвечены, и по ним под вилянье колен сползли джинсы и кругом легли на ковер. Феликс подумал, что обязательно что-то произойдет, кто-то вломится в дверь. Он испугался и в то же время с надеждой ждал, чтобы кто-то вошел.
Он подлил в рюмки, надеясь, что коньяк отгонит страх. А Натали уже пепельно-серебристая в кисее табачного дыма перед зеркалом. Руки порхают, и волосы то стогом золотятся, обнажая изгиб шеи с выступающей косточкой, то меж лопаток хлещет огненный поток. Она знает цену своей красоте, и дух ее не закрепощен стеснением, и за что б она ни взялась — то ли за гребень, то ли окунет пуховку в пудреницу, то ли держа в зубах перламутровую заколку и отражаясь в зеркале, — и она, и все вокруг становится удивительно прекрасным. Временами в зеркале отражался он сам с унылым, перемазанным зеленкой лицом и какие-то тревожные тени. Он спиной ощущал огромную дубовую кровать и закрывал глаза, а когда открывал — она покачивалась на туфлях-шпильках с вызывающей улыбкой и рюмкой в руке.
Он не смог отвести взор и молил Бога, чтоб она сгинула, как кошмарный и прекрасный сон.
— Ну, сознавайся — испугался? Хотел сбежать? — реально зазвучал ее голос. — Нет, Феликс, от меня никто не сбегал.
Он вжался в спинку кресла, а она придвинулась, и перед лицом не успевшее загореть бедро. Он стал шарить по столу, отыскивая спасительное железо, но перевернул бутылку, и шампанское почему-то сверху зашипело, и это разозлило и придало сил, и он почувствовал мокрую прохладу под босой ногой, а перед лицом — ее лицо, с закушенной губой, и с осколком глаза в прищуре век.
— Сигарету? — спросил он.
— Конечно! И бутылку. И не шевелись, так и лежи с запрокинутой головой, — сказала она. — Так ты похож на поверженного римлянина и особенно красив.
Ему показалось, что от нее исходит голубое, чуть заметное сияние. Боже, и это я? И рядом с нагой женщиной? — но мысль тяжело повернулась на иное. Все это было, все видел, но я… да вовсе и не я, а мраморный Ванюшка так и лежал на гранитном пьедестале, в черных кипарисах, а она же вся в белом, еле зримая, была рядом с восковой свечой в руках, и пламя сияло ровно.
Боже! Да не наваждение ли все это? А как же горбатенький танцор? Был ли он? Голова идет кругом.
А в дальнем углу проявилось белое пятно. Он не испугался, а было блаженно и легко.
— Вот он, — сказал Феликс, — это Белоголовый, это власовец, Ванюшка, понимаешь?
— Какой еще власовец? — откуда-то издалека смеется она.
— Он за твоей спиной, дай бутылку, я должен выпить за него. Сегодня Пасха, а ведь предателя никто не помянет.
— А с тобой не скучно, ты интересней, чем я думала, — смеется Натали, — но спать я тебе не дам.
Где-то на набережной заиграли чарльстон, и она надела туфли и с рюмкой в руке стала вытанцовывать. Но коньяк сковал его непреодолимой тяжестью, он не в силах был поднять голову и отошел от своего правила, никому не показывать написанное. Он позволил ей извлечь из чемодана свою заветную папку и прочитать мемуары.
— А, так вы еще и писатель? — смеялась она, разворачивая папку, и прочла вслух титульный лист: — ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ГОРОД МОИХ МЕРТВЕЦОВ.
Затем она наполнила ванну и, лежа в воде с листком в руках, серьезно ушла в прошлое, к Ванятке, и Фатеичу. Это Феликс еще видел в открытую дверь ванной, а потом, поборов тошноту, заснул.
Его разбудили крики со двора. Пялясь в потолок, в козлобородые и рогатые, искаженные смехом рожи, он мучительно вспоминал:
— Где я? Что за хари?
На полу скомканные брюки и рубашка, в притворенной двери ноги, и плещет свет.
Он казнясь вспомнил о режиссере и закурил. Табак с утра натощак был особенно горек, мысли лениво, как дым в солнечных лучах, падающих из двери, ворочались в хмельном мозгу.
Дверь более приоткрылась, он увидел озабоченный взгляд и притворился спящим.